Осиповский взметнул подвижными, как крылья птицы, руками, воскликнул:
— Полагайте как угодно-с!
— Чего ж тут полагать?! Ясно и без_ полаганий, — грубовато отозвался Лихачев.
— Царизм кончается, — опять взметнул руками Осиповский.
— Уж скорее бы подыхал! — рубанул кулаком Лихачев.
Скверно, невыразимо скверно было у Лихачева на душе. Проводив гостя, он долго шагал по комнате с завалами книг и бумаг по углам. "И что вы там, черти полосатые, медлите?! — мысленно обращаясь к Ивану, размышлял Лихачев. — Прохиндей и негодяй в качестве наставника царствующих особ?! А?! Ну, знаете, докатились! Хлопнули бы его, что ли? Нет, Ванечка, в прежние времена революционеры-то были посмелее вашего брата! Не ждали, когда очнется от спячки русский мужичок, сами не боялись замарать руки…"
Рассказы Осиповского о жизни России оставили такое гнетущее впечатление, что и на другой день Лихачев не мог работать. То лежал на диване, просматривая газеты с сообщениями о событиях на русско-германском фронте, то пил кофе, обжигаясь и чувствуя нытье под ложечкой, то подходил к столу и, рассматривая карту Обь-Енисейского канала, думал о том, как бы хорошо было ему, если бы где-нибудь, вот тут, в Зимаревке, на берегу Кети, жил он как простой рыбак и охотник, не ведая, не зная обо всех этих раздирающих душу неустройствах его страдающего отечества… "Пойти в ресторан да надрюкаться, что ли?" — не зная, как подавить тоску, думал Лихачев.
Но Осиповский словно подслушивал его мысли.
В полдень раздался звонок, и петроградский археолог впорхнул в дверь с легкостью весеннего мотылька.
— Ну как, достопочтенный Венедикт Петрович, самочувствие? Как спалось, как работалось, как отдыхалось? — застрочил пулеметной дробью Осиповский.
— Гнусно, отвратно, — пробурчал Лихачев, втайне радуясь, что Осиповский все же как-то отвлечет его от тяжелых мыслей.
— Что так? Нездоровится? — полюбопытствовал гость.
— Россия, — протяжно выдохнул Лихачев.
— А, бросьте вы страдачь о России! Проживет. Коли своего ума нашим правителям не хватит, призаймут у иноземцев. Бывало!
— Бывало! Да больше не должно быть! — почти рявкнул Лихачев.
— Не спорить примчался, Венедикт Петрович, — миролюбиво сказал Осиповский. — Приехал просить вас оказать вашему покорному слуге честь. Сегодня в ресторане "Континенталь" собираю своих знакомых. Хочется скорее войти в круг новых людей. Иначе здесь, в этой сытой, благополучной стране, можно повеситься от одиночества.
— К чему я, кажется, и приближаюсь, — мрачно пробубнил Лихачев и, глядя куда-то в сторону, подумал:
"Пойду развеюсь".
А спустя три часа Лихачев сидел в ресторане за столом, накрытым на немецкий манер: посуды вдоволь, а закус и выпивон подносят официанты. Положат кружок колбаски на тарелку, бережно нацедят сквозь хитрую пробку рюмочку зелья и уносят скорей подальше. "Эхма! За русским бы столом посидеть сейчас, чтоб вСе ломилось от еды-питья!" — тоскливо оглядывая гостей Осиповского, думал Лихачев.
Компания оказалась пестрой. Были какие-то две сухопарые англичанки, по-видимому, старые девы, без умолку говорившие о редкостных раскопках некоего господина Смита на одном из островов благословенной Эллады, шведский археолог, страшно унылый по внешности и молчаливый старик, лет этак, видимо, под девяносто, и молодой, по живости и темпераменту напоминавший самого Осиповского, француз Гюстав Мопассан.
— По имени я счастливо соединяю двух французских классиков: Флобера, чье имя ношу, и Мопассана, — пристукивая каблучком, отрекомендовался француз.
Встреча прошла уныло. Англичанки и швед никак не могли оставить своей излюбленной темы о раскопках удачливого господина Смита, а француз и Осиповский строчили о своем: о чудных парижских ресторанах, о парижанках, которые, как никто в мире, знают толк в одежде, и в пище, и в удовольствиях…
Лихачев лениво жевал перепаренное мясо, и настроение его все больше и больше падало. "Не было у меня здесь друзей, но и эти балаболки не друзья", — думал он, поглядывая на дверь.
Этот вечер запомнился Лихачеву как никакой другой. Еще не доехав до своей квартиры, он почувствовал себя так худо, что искры сыпались из глаз. Было такое ощущение, что на грудь ему кто-то невидимый положил железную плиту, а в легкие со спины вонзил трубки и качает по ним кузнечными мехами горячий воздух. Смахивая с ресниц и бровей холодные капли пота, Лихачев, придерживаясь растопыренными пальцами за стены, вошел в свою квартиру и рухнул на пол.
Пока служанка вызывала врача, Лихачев чуть господу душу не отдал. В короткие мгновения, когда сознание возвращалось к нему, он переводил глаза на свой письменный стол, и сердце сжималось еще сильнее. "Все пропало… Дело жизни… На растопку печей увезут шведы бумаги… Ваньке отдать… Ему, по праву только ему".
Но смертный час Лихачева еще не пришел. Отдышался он. Однако шведские врачи не обрадовали его: лежать в постели месяц по меньшей мере, а может быть, и все два. Первый раз в жизни Лихачев заплакал безутешными слезами. "За что такое наказание?! Кто же за меня провернет такую уймищу работы?! А умереть, не сделав ее, значит перечеркнуть семьдесят два года жизни".
Но слезы отчаяния, волнение никак уж не могли помочь Лихачеву. Скорее наоборот. Только спокойствие, безразличие ко всему на белом свете, строжайший режим… Только. Три недели Лихачев не жил, а существовал на земле, как существует какая-нибудь неразумная козявка, травинка в поле. Потом попросил служанку пододвинуть стол с полевыми картами экспедиций. Та поначалу воспротивилась, но врач не стал оспаривать желание больного.
— У профессора сердце сдает, а мозг у него железный. Пусть думает. Не возбраняется, — сказал швед.
Лихачев развертывал листы карт, испещренные его давними пометками, и рассматривал их часами, поражая своей сосредоточенностью и служанку, и сестру милосердия, ходившую за ним.
В его несчастном положении это были счастливые часы! Лихачев забывал о ноющей боли под лопаткой, мысленно переносился в те далекие годы, полные движения, движения и движения, прикидывал в уме что-то важное о своем деле, сопоставлял факты и оценки тех дней с обширными познаниями, сложившимися за десятилетия.
Осиповский не оставил ученого без внимания. Он посещал квартиру Лихачева ежедневно. Врача долго не допускали его к больному, и он не настаивал, прося лишь об одном: непременно передать Венедикту Петровичу его привет и пожелание быстрейшего выздоровления.
А через месяц Осиповский перешагнул наконец и порог кабинета ученого, превратившегося одно время в больничную палату.
— Ах, достопочтенный Венедикт Петрович! Чувство вины и теперь еще жжет мне щеки. Как-никак, а произошло это после злополучной встречи с моими друзьями, — застрочил Осиповский. — Как я страдал! И надо же было случиться этому именно в тот вечер!
— Ну что вы, Казимир Эмильевич! При чем вы тут!
Виновник — мое изношенное сердце, — утешал его Лихачев.
Однажды Осиповский явился к Лихачеву не один.
В прихожей ждал позволения войти Гюстав Мопассан.
Лихачев, конечно, разрешил.
Француз изысканно поклонился, но к постели подойти не рискнул. Лихачев сам протянул руку, приветствуя его.
Он пригласил гостей присесть.
— Ну, расскажите, господа, что там, на белом свете, делается? — не скрывая радости от общения с людьми, спросил Лихачев.
Осиповский взглянул с озорством в глазах на француза.
— Может быть, Гюстав, расскажете профессору новый анекдот о кайзере Вильгельме? — сказал по-французски Осиповский.
Гюстав сморщился:
— Простите, я мог бы, но не знаю, как отнесется профессор к непристойностям, без которых анекдот утрачивает соль.
— Валяйте, — выразительно моргнул Лихачев.
И Гюстав выдал свеженький парижский анекдотец о Вильгельме и русской царице-немке.
Тело Лихачева заколыхалось, кровать заскрипела, он уткнулся в махровое полотенце, сдерживая смех.