Мысли Акимова уносились в далекое будущее. Он временами забывал, где он, что с ним.
Ефим не приставал к нему с побасенками о домовых и чертях, не пел он и протяжных, заунывных песен, которые, по-видимому, любил всей душой, так как вполголоса тянул невнятные слова во всякую свободную минуту. Сегодня Ефим помалкивал, чувствовал, что седок его объят раздумьями, ему не до него.
— А вон, паря, и Лукашкино стойбище. Видишь, дым над лесом?
В синеве приближающихся сумерек Акимов не сразу рассмотрел на фоне морозного неба клочья тусклого дыма.
К ночи лес помрачнел, и из-за увалов потянуло резким, пронзающим до костей холодным ветром.
— Завтра, паря, как провожу тебя дальше, заспешу в обратный путь. Что-то сиверко потянул. Может ударить сильный мороз, — сказал Ефим и, помолчав, добавил, видимо, для подбодрения Акимова: — Тебе-то на лыжах мороз не помеха, все равно соль выступит на плечах, а вот на конях ехать шибко плохо. Мороз прошибает насквозь и тулуп и доху.
Акимов и ранее предполагал, что Лукашкино стойбище — это не село, даже не деревня. Но то, что он увидел, превзошло самые худшие его ожидания.
На маленькой полянке, окруженной, будто изгородью, малорослым смешанным леском, утопая в снегу, стояли три круглые юрты. В отверстия возле самых макушек выползал дымок, изредка вместе с дымом выскакивали бойкие искорки. Они игриво вздымались в небо, посверкивая своим горящим тельцем, и загасали как-то неожиданно, трагически отставая от клубков дыма.
Возле юрт бродили низкорослые и кривоногие олени, покрывшиеся длинной шерстью, с мохнатыми бородами в ледяных сосульках. Тут же барахтались в снегу рыжие собаки, обросшие, как и олени, плотной, скатавшейся на боках шерстью.
Ни олени, ни собаки даже голов не повернули в сторону подъехавших.
— Ей, Егорша, где ты?! — крикнул Ефим.
Долго никто не откликался и не выходил из юрт.
— Что они, в другое место откочевали, чо ли? Пойду посмотрю, обеспокоенно сказал Ефим и направился к одной из юрт.
Но войти в нее не успел. Навстречу ему, отбросив меховой полог, вышел низкорослый, с раскрасневшимся лицом, с жидкими усиками тунгус, одетый в кopoткую дошку из оленьей шкуры, в унтах, в беличьей серой шапке.
— О, Ефим! Здорово! Опять приехал, опять Егорша проводника давай, заговорил тунгус, показывая изпод обветренных красных губ белые крепкие зубы. Тунгус говорил по-русски чисто и твердо и лишь звук "д" произносил как мягкое "т".
— Здорово, Егорша! Опять к тебе с докукой: проводи человека. Хороший человек.
Акимову показалось, что в голосе Ефима излишне подчеркнуто прозвучала просительная нотка, и от этого ему стало как-то не по себе. "Завишу целиком от каприза тунгуса. Что-то товарищи мои тут не додумали. А если он откажет?" — мелькнуло у него в уме.
— Уходить собрались, Ефим, на Васюган. Зверь туда пошел. Орех нынче был там. Многие уже откочевали.
— Ну не завтра же ты решил уходить? Проводишь и уйдешь.
— Николка проводит, — промолчав, сказал Егорша и, впервые посмотрев на Акимова, пригласил его и Ефима в юрту. — Пошли. Баба мясо сварила. Лося на днях тут подвалили.
— Добро! Погреться малость у меня тоже найдется чем, — подмигнул Егорше Ефим. Акимов заметил, что тунгус весело сверкнул белыми зубами и даже прикрыл глаза от предстоящего удовольствия.
— А лыжи, Ефим, привез? Ничего у меня не осталось. Все на нарты в тюки сложил.
— Лыжи есть! Вот они. — Ефим вытащил из саней из-под сена лыжи, которыми еще по первому снегопаду снабдил Акимова Федот Федотович и которые Поля прятала под Чигарой в кустарнике.
Егорша взял лыжи, вскинул их на руках, втыкая в снег, сказал:
— Наши лыжи, урманные. За день далеко можно.
— Ты уйдешь, а человек городской. Пойдет не спеша, — сказал Ефим, зная, что тунгусы отменно ходят на лыжах и немногие из русских охотников могут погпеть за ними. Не приведи господь, если запалят беглеца. Парень, видать, норовистый, может войти в раж.
— Николка сильно не побежит, пойдет осторожно, — взглянув на Акимова и как бы желая успокоить его, сказал Егорша.
Акимов молчал, присматривался к Егорше, искал глазами между юрт Николку, с которым предстояло ему идти на Степахину гриву, где его должен был принять новый проводник. Но не только Николки, сейча па поляне не было уже ни оленей, ни собак. По-види мому, они скрылись в лесочке, за юртами.
Жена Егорши, молодая тунгуска, с круглым лицом, с тонкими бровями, будто наведенными березовым угольком, и его старуха мать с плотным бельмом, по хожим на серебряную монетку, расплывшимся по зрачку глаза, засуетились возле костра. В юрте было тепло.
Пахло смолою и вареным мясом. На подстилке из оленьей шкуры валялись то там, то здесь раздробленые кости сохатого.
— Видать, сытно живете, Егорша! — кивнув на раз бросанные кости, сказал Ефим.
— Беда, какой большой сохатый попался! Два дня Николка гнал его от моховых болот. А тут, у реки, я его перехватил. Досыта наелись. А то, паря, шибко в брюхе пусто стало, — рассказывал Егорша.
"Опять Николка… Видно, опытный, бывалый охотник. Приятно такого человека проводником иметь", — подумал Акимов.
Бабы повесили котел с мясом на таган. Мясо не успело еще остыть, и через несколько минут варево в котле забулькало и заурчало.
Когда оно поспело, жена Егорши сняла котел с огня, придвинула варево к Ефиму, примостившемуся на корточках возле костра. Акимов сидел на собственном полушубке чуть подальше Ефима. Ни стола, ни- стульев в юрте не было. На единственном чурбачке лежали ножи с застывшими на них каплями сала и волокнистыми кусочками мяса.
— Давай, паря, садись ближе, — обратился Егорша к Акимову и подал ему длинный охотничий нож и пресную плоскую лепешку, обильно засыпанную мукой.
Мясо оказалось жестким, а главное, совсем несоленым. Акимов невольно вспомнил жареного карася на заимке Филарета. Ефим вытащил откуда-то из-за пазухи бережно запрятанную бутылку водки, подал ее Егорше — Давай, паря, разговеемся.
У Егорши задрожала рука. Он принял бутылку с великой осторожностью, приблизил три кружки и разлил водку, несколько задержав бутылку над кружкой, стоявшей к нему ближе остальных.
— Бабе дам хлебнуть, — сказал Егорша, объясняя, почему в свою кружку он налил больше, чем во вторую и третью.
— Как же, надо! Она, что ж, у бога теленка съела, чо ли? — согласливо закивал головой Ефим и поднял свою кружку, чтоб чокнуться с Егоршей и Акимовым — Ну, мужики, на здоровье! Тебе, Егорша, побольше зверя добыть, а тебе, Гаврюха, до места дойтить.
Акимов поднял свою кружку, поднес к губам, но пить не стал. Глазами, полными зависти, взывая к нему всем своим нутром, на него смотрела старуха. В сумраке ее бельмо светилось белым огнем, прожигая Акимова до печенок. Акимову с морозца хотелось выпить, но он не устоял перед этой страстной, хотя и бессловесной мольбой старухи.
— На, мать, выпей на доброе здоровье, — сказал Акимов и подал кружку с водкой матери Егорши. Услышав эти слова, Егорша встрепенулся, намереваясь перехватить кружку Акимова и отлить из нее глоток-другой себе, но старуха с такой стремительностью выплеснула водку в свой широко раскрытый рот, что сын глазом моргнуть не успел.
— Ишь как натосковалась, зараза, по горячей водичке, — не то в похвалу, не то в осуждение сказал Егорша и запрокинул голову, чтоб выпить свою долю водки.
Старуха опьянела мгновенно и через две-три минуты, согнувшись калачиком, тихо зарылась в меховое покрывало и уснула. Опьянел и Егорша. Он принялся бормотать всякую несуразицу.
— Ефимушка, ты друг мне! Друг! — кричал Егорша. — Не веришь?! Хочешь, бабу пришлю тебе на ночь?
Хочешь?
— Уж какой ты мне друг, слов нет, Егорша! Что ни попрошу, ты завсегда с душой. А бабу себе побереги, ишь какая она у тебя распрекрасная молодка, хитрил Ефим. Знал он, что самое опасное — уступить тунгусу. Заявится потом в дом, начнет в порядке взаимности требовать себе на ночь либо жену, а то и дочь.