— Почему? — он обнял меня, и мы стали вместе смотреть на себя в зеркале.
— Думаю, что или кого потребует жизнь как расплату за счастье.
— Да ты и не очень счастлива, раз у тебя такие мысли в голове. От счастья обычно голова теряется и не сразу находится. А у тебя… — он поцеловал меня в макушку.
Я постаралась поймать пролетевшую мысль — может, я уже заплатила за сегодняшнюю порцию счастья — своими прошлыми страданиями. Поймать и закрепить в голове.
* * *
Я никогда не знала, что спать в одной постели вдвоем с вечера до утра — это некая самостоятельная часть супружеской жизни, не имеющая отношения ни к утехам и усладам, ни к дневной жизни. Оказалось, это целая система взаимоотношений двух спящих тел, это борьба, это забота, это новые ощущения. Мне холодно — и я обнимаю спящего Толю, чтобы мне стало тепло. Мне и так жарко, а он во сне наваливается на меня всей своей тренированной тушей. Но я не вылезаю из этой теплой пещеры его тела. Почему-то еще минуту назад мне было жарко под новым одеялом, а сейчас, в плену сонных объятий моего мужа, мне тепло и очень хорошо.
Саша Виноградов, даже если мы ночевали вместе, всегда спал один. Я сначала объясняла это его многолетней привычкой жить в одиночестве, потом — удивительным стремлением во всем оградиться от вторжения другого человека на суверенную территорию его личности.
Первое время в «немецкой» квартире Толи мы спали с Варей по-прежнему вместе. В середине июня мы уехали в Крым. Толя поехал с нами, побыл там два дня и улетел в Москву, пообещав приезжать. Я тепло попрощалась с ним, зная, что увижу через пару месяцев. Но он прилетел ночью в следующую пятницу. А вечером в воскресенье улетел в Москву. Так продолжалось все время, пока мы жили в Крымском Приморье.
Съемочная группа сняла небольшой корпус тихого пансионата — одного на весь поселок. Нам с Варей, как самым главным примам, дали бывший номер люкс, состоящий из двух спален, гостиной и ванной комнаты, где утром была даже горячая вода, а вечером, до девяти часов — тонкой струйкой текла холодная.
Когда Толя приехал в первый раз, я со страхом ушла от заранее подготовленной Вари к нему в комнату. Но она спала крепко, надышавшись морским воздухом, и так быстро засыпала, что можно было и не убеждать ее, что большие девочки должны спать отдельно от мам.
Когда Толя приехал во второй раз в Крымское Приморье, я даже заволновалась. Если бы не мой живот и не Варины съемки, это было бы похоже на медовый месяц. Крымский берег — идеальное место для подобных мероприятий.
Одичавшие розы, когда-то заботливо посаженные по всей громадной территории пансионата, особенно сильно пахли по утрам, когда мы шли купаться. Я боялась жары и днем пряталась от нее в беседках и под кронами высоких раскидистых сосен и пихт. Розы росли там вместо газона и привычных южных кустарников. Я никогда не видела такого количества мало ухоженных, но прекрасных, пышных розовых кустов. Окультуренный, привитый шиповник становится розой, но и дикие розы перерождаются обратно в шиповник. Но не все. У некоторых просто мельчают цветки, махровые превращаются в простые, листья уплотняются, и все проще и проще становится цвет: персиковый — желтым, пунцовый — самым обычным красным, нежный чайный — белым. Но запах, невероятный густой запах тысяч розовых соцветий остается тем же.
Так я и запомнила свой запоздалый медовый месяц: раннее утро, пахнущее розами, чуть прохладное прозрачное море, счастливейшая Варька с листочком текста в руке, крупная, размером со сплющенное яйцо, белая ровная галька, по которой приятно ходить босиком. И улыбающийся, коротко стриженный Толя, похожий на большого, хорошо сложенного мальчика с очень взрослыми глазами.
За много лет мук с Сашей я почти смирилась с тем, что разговариваю я с другими, а люблю его. Теперь же я все никак не могла привыкнуть к тому, что тот, кто поцеловал меня утром, еще и хочет знать, о чем я думаю. Поначалу мне даже казалось, это какая-то игра. Я не могла поверить, что человек, приехавший на неполных два дня к чудесному морю из дымной, пыльной Москвы, вместо того, чтобы сидеть и молча смотреть на море, со мной «разговоры разговаривает», как сказал бы Саша, сын Ефима. Причем не болтает, а спрашивает и внимательно слушает, что я отвечаю.
— А почему твой тесть не выходил из комнаты? Помнишь, Варя как-то в машине, когда мы от Женьки ехали, рассказывала.
Я удивленно посмотрела на него.
— Тебе это интересно? Зачем?
Он пожал мощными плечами, на которых очень беззащитно смотрелись веснушки, проступившие под сильным солнцем.
— Хочу составить портрет врага. Ну не хлопай глазами, я не умею шутить… не ты же враг… — Он махнул рукой, пошел к морю, искупался и быстро вернулся обратно. — Сам не знаю. Интересно.
— Ты знаешь, я была воспитана совершенно искренней космополиткой. И училась, как и ты, в те годы, наверно, в те самые последние годы, когда особо никто не разбирал — таджик ты, или эстонец. То есть это, конечно, неправда. Не разбирала я, дочка журналиста-коммуниста и опереточной актрисы. Кому надо было — разбирал. Я теперь вот вспоминаю, что среди наших комсомольских лидеров ни одного еврея или латыша не было.
— В том-то и дело, — он улыбнулся. — Все «-овы» да «-евы», на худой конец братья-славяне…
— А теперь я часто думаю: а может, правы те нации, которые сознательно и жестко разграничивают себя с окружающим миром? Ведь столько непонимания возникает, скажем, оттого, что за словом «нет», произнесенным дважды цыганкой или немкой мужчине, стоит совсем разная история их прабабушек и прадедушек. И не может азербайджанский муж понять, почему избитая для острастки русская жена ушла к соседке за свинцовой примочкой и больше не вернулась никогда, даже трусы взяла у соседки. Он бил — чтобы уважала и учила детей уважать, а она ушла.
— И не может понять азербайджанская жена, что русскому мужу надо ответить, хотя бы словом, чтобы он очухался, — согласился Толя.
— А про Ефима Борисовича, Сашиного отца… Мне казалось, что он не любит, потому что я не еврейка. Не знаю.
Толя засмеялся:
— Моя бабушка «евреями» называла всех с черными кудрявыми волосами и ничего больше в это слово не вкладывала.
Я кивнула:
— А вокруг меня в детстве было больше еврейских детей, чем русских. В нашем доме жили дети писателей, очень известных актеров, врачей Кремлевской поликлиники. Я даже поначалу всерьез не восприняла Сашины объяснения, когда Ефим Борисович на нашей первой встрече сидел-сидел, потом завздыхал и сказал: «Уж скорей бы ты ушла, что ли…» «Ты красивая, но просто не наша», — объяснил Саша. А я не поняла и не ушла.
Конечно, Саша не поэтому четырнадцать лет кувыркался по моей жизни и, в конце концов, сделав неожиданный — для меня, для русской дуры неожиданный — кульбит, вылетел из нее прочь. Этого я вслух произносить не стала.
— Но, может, они правы? — сказал Толя, чуть прищурясь, смотрел на безмятежную гладь моря. — Меня вот раздражает их прижимистость, а их — моя глупая щедрость, она же расточительность и нерасчетливость. Мне они кажутся хитрыми, ловкими…
— Мой отчим всегда говорил: «Эх, гены у меня не те! Поэтому так вляпался! До конца дело не довел…» Отчим мой сидел пару лет за то, что воздух продавал в середине девяностых.
— Ясно, — засмеялся Толя.
— Ну да. А я Сашиным родственникам кажусь… то есть казалась… простоватой, до противного.
— Оговорочки ваши, конечно… — Толя покачал головой.
— Прости. Я просто не привыкла еще.
— К тому, что его больше нет?
— К своему счастью. Знаешь, я всегда восторгалась и восторгаюсь их бессчетными талантами, и слегка завидую. А они не понимают, как можно быть такой бесталанной и нецелеустремленной. Ефим Борисович как-то сказал мне в сердцах: «Тебе, Лена, надо истопницей работать, а не журналисткой», — когда я «завалила» в своем первом журнале очень интересную тему — то есть все самое интересное, что узнала о герое своего очерка, писать не стала. «Топить — тоже ответственная работа, Ефим Борисович. Всё завалю», — ответила я. «Так не в нашем же доме ты будешь работать», — заметил он.