— Саш, как же ты мог!..
— Э-э-э, нет! Я не за этим тебе позвонил! Просто я видел, что ты звонила на мобильный ночью. Что случилось?
— Саша, зачем ты пошел к ней? Тебе чего-то не хватило вчера?
— Она моложе тебя. Она не устраивает мне истерик.
— Еще скажи, что не просится замуж и не ревнует.
— Совершенно верно.
— Значит, ты ее недавно знаешь.
— Да! Да! И мне это нравится!
— Но зачем же тогда ты ко мне пришел, Саша?..
— Захотел — и пришел! Что-то еще интересует?
— Нет…
Он успел бросить трубку первым. Да какая разница — первым, вторым…
Опять на полном автопилоте я отвела Варю в школу. Как бы сейчас было хорошо пойти на работу. Для этого надо было бы причесаться, накраситься, застегнуть все пуговицы на блузке в нужные дырки и начистить туфли.
Выплакав все слезы до последней, я села к компьютеру и открыла папку «Идеи». Ведь что-то я хотела писать про одного учителя из Нижнего Новгорода, у меня был такой хороший материал… И еще была идея про школу для слабовидящих детей… Я сидела и читала свои наброски, не понимая смысла слов.
Услышав звонок телефона, я твердо решила: «Если он — не поднимать трубку». Но как же не поднимать? А вдруг он решит извиниться? Или скажет, что он вообще все это придумал, чтобы я ревновала? И трубку я сняла.
— А кстати, ты обещала мне кое-что еще в прошлом году, но так и не сделала…
— Что именно?
— Помнишь, я говорил, что у меня есть одно желание, которое я хочу реализовать только с тобой?
— Нет, Саша, не помню.
Конечно, я помнила: плетки, кнутики, черные лаковые ботфорты на острых каблуках… Игры пресыщенных импотентов. Но он сказал совсем другое.
— И неважно. Помнишь, у тебя была такая знакомая… Мила, кажется… Я еще удивлялся, что вас связывает… Жирненькая такая… На ножках… Профурсеточка такая аппетитная…
Я понимала, что мне надо положить трубку. Но странное ощущение возникло у меня тогда, и оно оказалось абсолютно правильным. Я почувствовала — именно почувствовала, объяснить ни себе, ни другим это я тогда была бы не в состоянии: мне надо пройти мой собственный путь ужаса и боли до конца. Я должна увидеть — что там, в конце. Другого способа избавиться от Виноградова, избавить от него свою душу у меня нет. Пока я иду, пока я плачу, а не плюю со смехом в его сторону — мне надо идти. Как бы унизительно это ни было. Иначе я никогда не вылечусь от него.
— Милка Анисимова. Ее с третьего курса отчислили за то, что она спала с женатым деканом нашего курса. Мне всегда было ее жалко. И что?
— Что она сейчас делает?
— Пьет, кажется. Работает официанткой в ночном клубе. Мечтает встретить молодого красивого банкира. Вроде тебя.
— Ну, не такой уж я молодой, — всерьез ответил Виноградов, недавно заказывавший салют и танцовщиц всех пяти земных рас на день своего сорокапятилетия. — Да… Надо бы нам сходить всем вместе, втроем в ресторан…
— Зачем?
— Увидишь. Позвони ей.
— Я могу дать тебе телефон, позвони и сходи сам.
— Нет, милая моя, ты позвони, сходим вместе.
— Не понимаю…
— А тебе и не надо ничего понимать. Позвони. Допустим, в субботу вечером можно сходить куда-нибудь…
— С Варькой?
Александр Виноградов засмеялся.
— Отвези ее к маме.
— Вряд ли. У мамы болен Павлик.
— Тогда пусть придет ваша эта… тетя Маша… или как ее…
— Саша, я не знаю.
— А я знаю. Все, пока.
* * *
Мой молочный брат Павлик младше меня на двадцать четыре года, ему только будет четырнадцать. Меня мама родила в восемнадцать лет, а Павлика — в сорок два. Я стараюсь не очень часто ходить к маме, когда ее муж дома, а муж ее дома почти всегда, потому что на работу он ходит в свою собственную комнату.
Игорек, мамин муж, пишет сценарии компьютерных игр. Мне вполне симпатичен Игорек, хотя он и младше мамы на восемнадцать лет. Он странный. Мне кажется, что он ничего не видит вокруг, кроме компьютера и моей мамы, которая великолепно выглядит, но он и этого не видит. Он сидит сутками за монитором, и, если его позвать в третий раз, он вздрагивает, но не оборачивается. Он придумывает замечательные вещи, которые мне абсолютно чужды, и получает за это сносные деньги, чтобы мама могла не работать и растить малыша Павлика. Павлик, разумеется, не его сын, Игорек появился в маминой жизни позже.
Отец Павлика сел в тюрьму, перестаравшись в первые годы нашего капитализма. Он попытался продать воздух, как делали многие в то время. Снял две комнаты в бывшем Доме пионеров, наделал туристических путевок в типографии, продал две очень удачно, а за третьей пришла жена помощника прокурора округа, просто как туристка — она хотела поехать в Голландию за луковицами тюльпанов. Отец Павлика не успел спрятаться, когда разразился скандал, и его посадили на четыре года. Почему-то он вышел гораздо раньше, но к моей маме даже не зашел.
Мама, в отличие от меня, к мужчинам всегда относилась крайне иронично. По-моему я больше переживала, что отчим так подло сбежал.
В трудную минуту мама взяла к себе квартиранта — Игорька. Он и прижился в нашей огромной квартире. Мне кажется, если спросить его, сколько моей маме лет, он точно не скажет, хотя брак они оформили официально. От моего папы, который давно умер, маме осталась прекрасная пятикомнатная квартира на Маяковской — с двумя кладовками, с комнатой, в которую ведет полукруглая лесенка — в ней раньше жила я, а теперь прячется от невиртуальной реальности Игорек.
О папе я мало что помню. Он был довольно известным писателем и журналистом. Его или не было дома, или он сидел в своей комнате и писал. Помню, что он был веселый и толстый. Он даже умер во время смеха. Смеялся, смеялся, схватился за сердце и умер. Это вспоминают все его друзья и знакомые, как только заходит разговор о папе. «Ладно, хоть Ленку и квартиру мне оставил, раз уж сам помер», — раньше часто говорила мама. А мне было очень обидно — ничего себе «хоть». Квартира наша — ее — просто роскошная. А я — вот так она меня и воспитывала, я всегда для нее была «ну хоть Ленка…».
Сейчас я к маме хожу редко, потому что, с тех пор, как лет семь назад у нее появился Игорек, она стала нервничать при виде меня. Говорить высоким голосом, слишком сильно краситься, выпрямлять и без того прямую спину бывшей актрисы (мама когда-то пела в оперетте) и без конца повторять, что она не стесняется своего возраста, совершенно не стесняется и может всем сказать, сколько лет ее дочери… Я обычно тороплюсь объяснить: «Мне уже двадцать девять, у меня маленькая дочь, просто я так плохо выгляжу». Хотя я точно знаю, что возраст — не в морщинках около глаз и рта, не в цвете кожи, а в глазах. Никто никогда не даст мне двадцать девять лет, внимательно посмотрев мне в глаза. Сто лет — даст или даже двести. Двести лет одиночества с Виноградовым Сашей. Мук, одиночества и моей бессмысленной и мучительной любви.
Я представляю, что сказала бы мама, если бы я попыталась рассказать ей про последние выходки Виноградова.
— Хочешь чокнуться — продолжай в том же духе! По нему плачет Кащенко, и он тебя с собой туда тянет! Пошли его в задницу, оформи официально алименты, слава богу, Варька записана на него. За хвост поймали тогда, ловкого твоего! И найди себе нормального человека, наконец! Или не ищи, а живи спокойно, ешь с аппетитом, и пусть смеется Варька! А не рыдает с тобой месяцами, когда твой ненаглядный любовник забывает, что кроме его вечно чешущихся причиндалов, у него есть дочь, в конце-то концов! — сказала бы моя мама и была бы абсолютно права.
Но разве не ты, мама, говорила мне когда-то, что любовь — самая большая ценность на земле? Моя мучительная любовь, придавливающая меня к этой земле, не дающая мне дышать, смеяться, видеть мир во всех его красках — это большая ценность, ее надо беречь, за нее надо бороться. Ведь моя любовь — это часть меня самой, я не могу ее оторвать от себя, как не могу добровольно отдать свою руку, ногу, даже ухо. А уж Саша Виноградов точно для меня значит больше, чем мое собственное ухо.