Она вздыхала и отирала слезы: «Ничего хорошего из этой правды не выйдет!» – пророчествовала она и очень сердилась на старшего: вот тоже, связался черт с младенцами! Молодая жена у человека, а он только и есть, что с мальчишками язык чешет!
А братья забывали о предупреждении матери, и спор снова разгорался, и крики снова неслись в мирную тишину летней кроткой ночи в раскрытые на двор окна, а мужик-караульный, поймав ухом «правду Божию», думал: «И в церкву-то два раз в году ходят, в Рождество да на Пасху, а все о вере спорят… А в писаниях сказано: говорите вы Господи, Господи, а волю Мою не исполняете!»
Мужик крестил рот и шептал:
– Да приидет Царствие Твое яко на небеси, тако и на земли!
Потом ему приходило в голову: «Чай, когда-нибудь да отмучаемся же? Царство-то не богатым, а бедным обещано…»
Чуть брезжил рассвет. В парке еще лениво попискивали пробуждающиеся птахи. Скоро и солнышко всплывет над землей… Не заснешь больше! Растревожили мужика барские споры о правде. Думает угрюмо: «Царь Лександра хотел мужикам всю барскую землю отдать безо всякого выкупа, потому мы ее, матушку, сколько годов своим потом и слезами поливали, а они, господа, не дозволили, манихест подменили… А как он захотел правду-то раскрыть эту, так они убили его, батюшку, царство ему небесное, вечный покой подай Господи! Вот она, ихняя правда-то!»
Вздыхал, плевал вбок и снова думал: «Кабы своя земля была, не валялся бы я как пес бездомный в сарае господском, на соломе. Своим домком жил бы! Взял бы в дом хозяйку, бабочку хорошую!..»
– Скушна без бабы-то!
Плюнул через зубы и пошел к колодцу умываться. Поплескался, растер по лицу грязь полой кафтана, помолился на утреннюю зорьку и снова послушал у барских окон: «Хм! про царя Лександру говорят: один, младший, жалеет и убивства не одобряет, а второй, Митрий Миколаич, – тот не жалеет, одобряет злодейство это. А сам барин-то молчит… Эх, вот бы станового под окошко привести: послушал бы разговоры-то барские!»
А братья все спорят, и чем больше спорят, тем дальше расходятся во взглядах. К восходу солнца оказывается, что не только у всех трех пути в Царствие Божие – различные, но и самое Царство-то представляется каждому по-своему. Для Дмитрия дорога лежит через всемирную революцию и Царство Божие – в социализме; для Григория – Царство Божие – внутри нас самих, а потому мы придем в него лишь тогда, когда единственным законом на земле будет Христово Евангелие, а формой человеческого общежития – христианский коммунизм; Павел Николаевич под Царством Божиим на земле разумеет некоторую мнимую величину, а именно – такое совершенное государство, в котором интересы личности находятся в полной гармонии с интересами государства, а так как по несовершенству человеческой природы такая гармония невозможна, то нам остается вечное стремление приближаться к этому идеалу; в связи с таким пониманием Царства Божьего и путь в него для каждого человека и в каждом случае определяется условиями места, времени и реальной обстановкой тех фактов действительности, в которых протекает коротенькая человеческая жизнь: если ты сапожник, то надо тачать сапоги, а не печь пироги, если пришла зима, нельзя ездить на телеге, глупо бежать за поездом в надежде догнать его, и надо помнить, что и самая красивая девушка не может дать больше того, что имеет…
– А это, господа идеологи, и называется неприемлемым для вас здравым смыслом! Рамками действительности, а не маниловскими благоглупостями!
– Благоразумие щедринского пискаря! – кричит Дмитрий. – С такими планами общество останется на мертвой точке и мир не сдвинется ни на йоту. Критически мыслящая личность не может так рассуждать…
– Нравственно развитой человек никогда на таком благоразумии фарисейском не успокоится! – вставляет Григорий. – Не гоголевские Коробочки и Плюшкины, а великие реформаторы, герои и мыслители своим бесстрашием перед действительностью и самой смертью ведут человечество в Царство Божие!
Тут Павел Николаевич терял всякое терпение и кричал раздраженно:
– Архимед сказал: дайте мне точку опоры, и я переверну мир! Но такой точки не оказалось. А вы даже не Архимеды. Ваша воображаемая точка опоры – просто бред навязчивых идей. Уж если ругаться гоголевскими героями, так, ей-богу, вы напоминаете то Манилова, то Хлестакова!
Спор обрывается. Павел Николаевич, сильно хлопнув дверью, решительно покидает поле брани, что заставляет младших братьев остаться в уверенности, что они победили.
Глава VI
В начале годов прошлого столетия на одной из обычных весенних выставок в Петербурге появилась картина малоизвестного тогда художника, перед которой густо толпилась публика, особенно же учащаяся молодежь. Молодежь стояла пред этим полотном, как стоят верующие перед чудотворной иконой. Что-то властно притягивало к этой картине публику и заставляло по многу раз возвращаться к ней, хотя на выставке было немало всяких шедевров живописи, подписанных знаменитыми именами. И название этой картины было самое шаблонное – «В сумерках», и содержание ее на первый взгляд совсем неоригинальное: неоглядная русская степь; распутье дорог, плакучая береза и под ней – могила; около могилы в глубоком раздумье сидит путник с измученным, страдальческим выражением глаз; тяжелый взгляд путника устремлен в даль, куда бегут расходящиеся здесь направо и налево дороги. Можно догадаться, что путник не знает, по которой из двух дорог идти далее; солнце уже закатилось, в потемневших небесах растянулась, как разлившаяся лужа крови, умирающая заря; а из-под горизонта уже выползает тьма, в которой пропадают все дороги.
Вот и все!..
Если что и поражало в этой картине, так это странно беспокоющее настроение в небесах и путник. Странный и загадочный человек! Лорнируя картину, выставочные дамы вели такие разговоры:
– Кто же это сидит на могиле? Удивительно знакомое лицо…
– Конечно, Христос!
– Вы думаете?
– Конечно!
– Нет. Скорее – дьявол…
– Не то монах, не то разбойник…
Только посвященные в тайну художники знали, что картина эта символического содержания: путник изображает революционера на могиле убитого царя; заря не заря, а пролитая кровь, вопиющая к небесам. Впереди ночь над русской землей, и не знает путник, по какой из дорог, скрывающихся во тьме сомнений, идти ему.
Когда тайну разболтали жены посвященных в нее художников, многие стали узнавать в путнике одного из казненных цареубийц. Публика повалила на выставку валом, и скоро картина исчезла.
Эта картина не бог весть какого художественного достоинства как нельзя лучше схватывала растерянность общества, интеллигенции и революционеров в первые годы после убийства Александра II. Свершенное цареубийство, которого так настойчиво и упорно добивались революционеры в течение почти пятнадцати лет не без тайного сочувствия, а иногда и содействия так называемого передового общества в лице многих его представителей, – действительно оказалось распутьем для русской мысли и чувства…
Ну вот и убили наконец! Добились того, что было начато Каракозовым еще в 1866 году. Что же дальше? Что народ и передовое общество получили за пролитую кровь венценосного мученика, к которому когда-то сам Герцен обратился с повинным возгласом «Ты победил, Галилеянин!»?
В то время как передовое общество взвешивало цену крови на своих политических весах, перед революционно настроенной молодежью снова встал уже решенный когда-то вопрос: допустимо ли убийство с политическими целями? Ведь хотя «народники» и называли себя атеистами, но весь жертвенный жар своих душ они целиком унаследовали из основ Христовой морали. Любовь к униженным и оскорбленным, тоска по правде и справедливости, по «правде Божией» на земле, жажда пострадать за други своя, отреченность от личного счастья во имя долга перед несчастным народом, аскетический образ жизни… Откуда все это, если не из глубин религиозно-христианского сознания?
Можно ли оправдать политическое убийство? В 1871 году на Нечаевском процессе этот вопрос получил уже свое разрешение. Убийца Иванова Успенский сказал на суде, что одного человека можно и даже должно убить, если этим убийством можно спасти двадцать или тридцать других человеческих жизней. Революционеры, обсудив этот вопрос на своих тайных совещаниях, постановили, что «цель оправдывает средства»… Прошло десять лет. Свершилось великое жертвоприношение, одобренное отцами революционного Собора, а русская совесть пришла в неописуемое смущение. Молодежь усомнилась в правде утвержденного догмата своей веры, а лицемерное передовое общество, как вороватый цыган на допросе, сказало: «Я не я, и лошадь не моя!»…