Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Яко с нами Бог!..

Пенье окончилось. Лена продолжала вести дальше свой певучий рассказ на древнем языке.

Венецкий почувствовал, что кто-то тихонько дернул его за рукав; он оглянулся: рядом с ним стояла Маруся.

— Вот ведь артистка! — с восхищением прошептала она, указывая глазами на Лену. — Молодец наша поповна!.. Это настоящее искусство — так читать!.. Я сейчас тоже туда пойду: она меня немного подучила…

Николаю стало не по себе: оказывается, Лена учила церковному пенью Марусю, делилась с ней своими церковными делами и заботами, а к нему, к самому близкому человеку — она во всем, что касалось церкви, обращалась только как к бургомистру…

— А вы-то чего здесь стоите, в публике? — продолжала Маруся. — Идемте туда!..

— Я ведь ничего не знаю! — смущенно пробормотал он.

— Вот слова! Мы с ней все, что будут петь, на машинке перепечатали.

И она вытащила из кармана свернутые в трубочку бумаги.

— Идем! — и она увлекла Венецкого за собой по направлению к клиросу.

— Опоздали, Сергеич! — услышал он за своей спиной и, обернувшись, увидел Виктора.

— И ты здесь?

— А как же я буду вдруг молчать, когда люди поют? — вопросом на вопрос ответил Витька, также вертя в руках какие-то бумаги.

Но, кроме таких новичков, на клиросе стояло немало людей, которые не нуждались в шпаргалках.

В самой глубине стоял грузный, лохматый человек в полушубке, певший громовым басом; приглядевшись, Венецкий узнал в нем Прохора Гнутова.

Лена опустила часослов и стала на пальцах отсчитывать сорок раз «Господи помилуй» и при этом слегка обернулась.

Ее глаза встретились с глазами Николая, и она улыбнулась ему такой лучезарной и радостной улыбкой, что он понял, что его приход сюда был для нее лучшим праздничным подарком.

Казалось, какая-то невидимая стена между ними зашаталась и рухнула…

— Она меня любит, любит! — стучало сердце Николая, и он стоял с певчими и пел «по печатному» на языке праотцов песнопения Рождественского праздника, и на душе у него был праздник…

Маруся пела с большим увлечением, а в перерывах высовывалась с клироса и разглядывала народ.

В церкви было темно. Негде было достать свечей и масла, так что на весь храм горело пять лампад да несколько восковых и стеариновых свечей у иконы праздника.

Но все же и при этом освещении зоркие глаза Маруси различили у противоположной стены высокую фигуру в немецкой шинели, офицерские погоны и золотистые волосы.

Эрвин, новый зондерфюрер!..

Эрвин ее тоже заметил.

Он выстоял всю всенощную, с интересом наблюдая служение, а когда, наконец, народ хлынул к двери, он остановил Марусю.

— Ви ист дер файертаг хойте? — спросил он.

— Вайнахт! — ответила удивленная этим вопросом Маруся.

— Абер вайнахт ист шон форбай!

Пришлось Марусе растолковывать любопытному немцу, что «форбай» — немецкое Рождество, а русское еще только начинается.

— Но почему же вы не объявили, что завтра праздник? — воскликнул Эрвин. — Если завтра русское Рождество, русские не должны работать! Я договорюсь с Раудером.

И договорился. Следующий день, хотя и с опозданием, был объявлен нерабочим. А за опоздание влетело бургомистру.

— Так тебе и надо: получил выговор? — поддразнила его Лена после возвращения из церкви, от праздничной обедни.

С этими словами она подала на стол, кроме обычной картофельной похлебки, еще праздничный десерт: кулагу из ржаной муки, которую ее научила делать соседка Паша, и печеные бураки, которые в голодное время казались очень похожими на печеные груши.

— Не беда! По такому выговору жить можно! Особенно, когда в утешение кормят такими вкусными вещами! — отпарировал Николай, уплетая рождественское угощение.

* * *

Эрвин, устроив выходной день на русское Рождество, на этом не успокоился.

Свое, немецкое Рождество по новому стилю, ему в этом году, из-за переездов с места на место, отпраздновать не удалось, и он очень досадовал, что ему не сказали заранее, когда бывает русский Вайнахт, чтобы устроить елку и вечер.

В конце концов, решили сделать елку четырнадцатого января, в честь русского Нового года.

Начались приготовления. Главными распорядителями этой затеи были Маруся Макова, Виктор Щеминский и, конечно, больше всех — новый зондерфюрер Эрвин Гроссфельд.

Шварц совершенно не говорил по-русски, и вообще не владел никакими языками, кроме своего родного немецкого; но он умел внимательно и серьезно слушать и хорошо понимал все запутанные и безграмотные объяснения своих русских служащих.

Раудер, свободно и правильно говоривший на польском языке, понимал по-русски чуть ли не все, но никогда не произносил ни одного русского слова, потому что боялся наделать ошибок и попасть в смешное положение.

Эрвин же, напротив, совершенно не имел ложного самолюбия и ничуть не опасался подорвать свой комендантский авторитет. Он при всяком удобном случае вытряхивал весь свой, уже не маленький, запас русских слов, перевирал их немилосердно, добавлял, где не хватало, польские, немецкие и даже французские слова, связывал все это тяжеловесной немецкой грамматикой, смешил всех и сам смеялся громче всех.

В конечном результате, все друг друга понимали и все были довольны.

Он не любил своей фамилии и всем рекомендовался по имени и, хотя пробыл он в Липне считанное число дней, уже все в городе знали его в лицо и знали, что он — Эрвин.

Для участия в вечере Маруся сумела собрать почти половину довоенного хорового кружка из дома культуры, петь они могли почти без подготовки.

Правда, репертуар пришлось сильно урезать: специфически-советские песни, восхвалявшие советскую власть, коммунизм и Сталина, петь было неудобно; пришлось выбирать нейтральные песни. В программу включили: «Мой костер», «Распрягайте хлопцы коней», «И кто его знает», «Дайте в руки мне гармонь», «Любушку-голубушку» и, конечно, неизбежного «Стеньку Разина».

Наряду с хором коренных липнинцев собрался почти экспромтом второй хор — из пленных, из тех самых пленных, которых месяц тому назад, раненых и обмороженных, оставили в Липне.

Теперь в больнице находилась всего третья часть первоначальных пациентов: многие умерли от ран, от истощения, от невозможности оказать им такую помощь, какая была необходима; но остальные, несмотря на холод, лезший в забитые досками окна, на дым от железных печек, на постели и одеяла из льна, на голодный паек, который им выделял голодный город — быстро поправлялись.

Раудер, узнав об оставленных в Липне пленных, сперва рассердился, но Шварц сумел его уговорить, и пленных не только не потревожили, но даже, по распоряжению того же Раудера, привезли для них из Дементьева несколько автомашин ржи и ячменя.

Липня привыкла к своим пленным; многие из них, будучи уроженцами самых отделенных мест, получили у покровительствовавшего им бургомистра красивые, стандартные справочки, напечатанные Клавдией Ивановной, удостоверявшие, что эти люди являются «жителями города Липни Днепровской области» и покладистые коменданты, прекпасно знавшие, что это липа, всем им выдали немецкие паспорта.

И люди осели в приютившем их маленьком, разоренном городе и окрестных деревнях, промышляли самой разнообразной работой, многие «пристали в зятья» и обзавелись семьями.

Очень многие, поправившись и окрепнув, вообще исчезли в неизвестном направлении; их никто не искал.

Из числа этих людей Венецкому удалось, наконец, пополнить состав своей полиции; на должность шеф-полицая, вакантную с самого дня казни Баранкова, он сагитировал пойти бывшего лейтенанта советской армии, молодого черноглазого украинца Ивана Остаповича Вышняченко, славного парня, на которого можно было надеяться, что он никогда не употребит своей власти во вред населению.

* * *

Тихим морозным вечером в здании комендатуры ярко сияли окна; все забыли, что по законам военного времени их полагается завешивать; война отошла куда-то в сторону; Липня, обособленная от всего мира, жила спокойной жизнью, строилась, восстанавливалась…

45
{"b":"188233","o":1}