Здесь же я встретился с Сашей Никитиным, бывшим сослуживцем по 18-му артполку в Петрозаводске. За финскую и за месяцы этой войны Никитин стал совсем другим: смелым и деловым человеком. Теперь он был в должности помощника начальника политотдела по работе среди комсомольцев. Он и рассказал мне о трагедии с 18-м артполком во время войны 1939–1940 годов.
Недолго мне пришлось быть среди хороших друзей и товарищей. Дня через четыре я уехал в госпиталь на лечение.
В госпиталях на лечении
Госпиталь располагался на окраине города, в здании больницы. Прибыв уже в темноте, я вымылся под душем, надел чистое белье, все сдал на хранение, и меня проводили в палату. Все койки были свободны. Я лег на койку, моментально заснул и крепко спал до утра. Проснулся, а на тумбочке стоит тарелка с остывшим борщом — это был мой ужин: его принесли, но будить меня не стали. Я съел борщ, лежу и жду, что кто-то ко мне придет в палату, — но никто не идет. Вышел в коридор — и там тихо. Огромное старинное здание было пусто. Подумалось: может, госпиталь переехал и забыли обо мне? Я подошел к окну (палата была на первом этаже), смотрю во двор: никто не идет. Наконец вижу — идет по двору военный, я объяснил ему свое положение, и вскоре бегом прибежала медсестра: «Ой, мы забыли про вас, тут у нас никто не лежит».
Вскоре старый опытный хирург осмотрел мою раненую ногу и сказал, что осколок сейчас удалит. Меня положили на кушетку, и врач попросил двух сестер держать мою ногу, чтобы я не дергался от боли. Я сказал врачу, чтобы он не беспокоился, я стерплю эту боль и ногой дергать не буду. Врач зондом нащупал осколок, а потом тонким пинцетом стал удалять осколок, но первый раз его не захватил, а дернул за мышцу и причинил сильную боль, которую я стерпел. «Ну, теперь наверняка вытащим», — сказал хирург и действительно рывком вытащил небольшой осколок: побольше сантиметра в длину и миллиметров восемь в ширину. Осколок вымыли и отдали мне на память. Я носил его в кармане гимнастерки, а потом выбросил. «А рана скоро затянется, — сказал хирург, — и вы снова вернетесь в строй». Врач поинтересовался, где и когда я был ранен, и очень удивился тому, что я прошел с осколком более 500 километров, не меняя бинта, и не получил гангрены. В детстве и юношестве мы прошли хорошую закалку: организм был крепок и закален.
Меня перевели в другую палату в одноэтажном здании, где лечились лейтенанты. По штату мне не положено быть здесь, но я сам попросился сюда. Старшего начальствующего состава среди раненых не было; я был единственным из этой категории лиц.
Стояли теплые осенние дни конца сентября. Сводки с фронтов были нерадостные — наши войска отходили. В блокаде оказался Ленинград, в осаде — Одесса, отрезан от страны Крым, оставлен Киев. Вражеские войска развили наступление на всем участке Юга и стремительно продвигались к Харькову, Донбассу, Ростову. А в госпиталях жизнь шла своим чередом, питание было трехразовое и хорошее, рана заживала. Читать ничего не было, и я только слушал радио. Но дней через 6–8 нас подняли еще затемно, выдали нашу одежду и объявили, что госпиталь эвакуируется. Нас перевезли на вокзал к санитарному поезду и распределили по вагонам. С рассветом наш поезд отправился сначала на север, а потом на юг, и выгрузили нас в Валуйках, 150 км восточнее Харькова. Здесь нас принял эвакоприемник, и всех мыли и переодевали. Мыть раненых помогали молоденькие девушки-сандружинницы, раздетые до нижнего белья. Не обращая внимания на свою наготу, они заботливо делали свое дело: мыли, одевали, укладывали на носилки тех, кто не мог ходить.
Валуйский госпиталь размещался на окраине города. В нем с моей заживающей раны скоро сняли бинты и начали лечить меня заливанием в нее перекиси водорода. В верхней части ступни не было чувствительности, я сказал об этом врачу и был направлен на консультацию к профессору. Он проверил границы потери чувствительности острой иголочкой и сказал, что все восстановится. Увы, прошло более сорока лет, но все осталось без изменения. В то время за полученные в боях ранения был введен знак: красная ленточка на левой половине груди за легкое ранение и золотистая — за тяжелое. Красную ленточку я носил до конца 1941 года.
Из Валуек, как и из Белгорода, я писал домой жене письма, но ответа не получал в связи с частой сменой местонахождения. Там же, в Валуйках, мне выдали жалованье за август и сентябрь. Тогда в армии не было расчетных книжек, содержание платили по ведомости и верили нам, за какой срок надо оплатить, надеясь, что лишних сумм никто не будет требовать. Из полученных денег большую часть я отправил переводом семье в Вольск, но дома их опять не получили. Кто-то снова прибрал деньги к рукам!
Здесь, в госпитале, лежал с многочисленными осколочными ранениями в руки и голову старший лейтенант, хорошо играющий на пианино: он услаждал нас своей игрой. А в нашей палате лежал старший лейтенант — летчик. Он обгорел, покидая сбитый бомбардировщик. Все его лицо было забинтовано, открытым оставался лишь один глаз и рот. Питаться сам он не мог — руки были обожжены. Я скоро подружился с ним, и мы подолгу беседовали. Врачи сказали, что дело у него идет на поправку, но медленно (а лежал он уже больше месяца). Узнав, что у меня есть наган, он просил меня при выписке дать ему его, чтобы застрелиться, — зачем такие муки? Об этом я никому не сказал, и старался его убедить бороться за жизнь, чтобы поправиться и вернуться в строй. Когда все уходили гулять или играть в бильярд и мы оставались в палате вдвоем, к нам после своей ночной работы ежедневно заходил уже немолодой гармонист, одинокий человек, и предлагал сыграть, что желаем. Мы заказывали ему народные песни, и он их великолепно играл для нас... Постепенно летчик стал верить в свои силы. Когда сняли бинты с рук, он повеселел, хотя еще не ходил. Потом сняли бинты с его лица, и летчик стал смотреть обоими глазами, но часть лица оставалась малиново-багрового цвета.
Скоро госпиталь начал эвакуацию раненых в тыл, и мы поехали в эшелоне в Сибирь. Часть из нас не видела в этом никакой необходимости — раны заживали, и скоро можно было выписываться. В поезде раненых осматривала специальная комиссия, и тех, у кого раны уже заживали, высадили в Воронеже, направив в госпиталь. Летчик тоже не захотел ехать в Сибирь и попросился оставить его с нашей группой в Воронеже. Под вечер осенним пасмурным днем мы остановились в Старом Осколе. Станция была забита эшелонами, наш поезд остановился на крайнем пути, а с другой стороны стоял состоящий из товарных вагонов эшелон с пополнением для фронта. Вдруг из низких облаков вынырнули три немецких бомбардировщика и начали бомбить эшелоны. Кто мог, выпрыгивал из вагонов и, спасаясь, убегал в сторону от эшелонов: раненные в ноги скакали на костылях, а то и на одной ноге. Мы с летчиком укрылись в канаве близ нашего вагона. С первого захода немцы в эшелоны не попали, но одна бомба разорвалась близко от нас; услышав свист падающей бомбы, мы легли на землю. Около нас лежали несколько молодых бойцов, и, когда самолеты ушли на разворот, один новобранец взглянул на летчика, ужаснулся и спросил: «Это что, вас сейчас так опалило?» Летчик в шутку ответил: «Да», — и тогда боец выскочил из канавы и побежал в поле к лесной посадке. Но в следующих заходах немцы угодили в эшелон с пополнением, и там было много убитых и раненых. Наш же эшелон не пострадал. Машинист дал сигнал к отправлению, и раненые возвращались в свои вагоны. Далеко от вагонов в лесной посадке кричал один раненый с загипсованной ногой. Из вагона он ускакал, а вот обратно вернуться не мог... Летчик сказал, что в такую погоду так точно выйти на цель самолеты могли только по радиосигналам — их навели на цель.
Ночью мы приехали в Воронеж, где в здании совпартшколы размещался госпиталь. Это было старинное здание с высокими потолками и широкими коридорами. Рана моя затянулась почти, я готовился к выписке. В госпитале был хороший зубной врач, и мне подлечили зубы. Пробыв в этом госпитале шесть дней, 18 октября я был выписан с направлением в Москву в распоряжение Управления кадров ГлавПУ РККА.[23] Мне выдали литер на проезд до Москвы и справку такого содержания: