Это Рахиль запечатлела его прошлой весной в манеже Ольджаты, когда Лео решил, спустя несколько лет бездействия и по совету знакомого диетолога, взять несколько уроков верховой езды. Уступив тщеславию новичка, скрывающего невежество правильностью снаряжения, он приобрел облегающие штаны кремового цвета, коричневые кожаные сапоги и, главное, смешной жакет в клеточку. Всякий, кто разбирается в верховой езде, увидел бы в посадке Лео признаки неопытности: пятки высоко задраны, спина изогнута, напряженность. Но сколько вокруг экспертов в верховой езде? Парочка снобов и лошадников, которые и газет-то, наверное, не читают, и телевизора не смотрят, так как предпочитают им свежий воздух.
Эта фотография должна была возбуждать в людях совсем противоположное чувство: подозрение в немалой самоуверенности, подозрение, легко перерождающееся в агрессивность и негодование. Именно от такого типа, который позирует сегодня, разодевшись, как лорд Бруммель, который не замечает, как он смешон, изображая из себя конный памятник, ты ждешь болезненных и жалких преступлений. Только такой придурок в бабских штанишках может бороться с кризисом среднего возраста, в отличие от других сверстников его круга, не приобретая эксклюзивный автомобиль или трахая инструкторшу по аэробике своей жены, а избрав дорожку коррупции, ростовщичества, педофилии…
И всем наплевать, что эта фотография не передает твоей сути. Более того, эта фотография как бы зеркальное отражение всего того, чем ты так безумно стремился казаться. Эта фотография более живая. Она более настоящая, чем ты сам. Более однозначная, чем любой приговор, более убедительная, чем любой тест, более обстоятельная, чем любая экспертиза или свидетельство. Эта фотография и есть ты, как тебя воспринимают другие. Поэтому она так волнует. Поэтому она столь могущественна. Столь жестока. Потому что она говорит миру то, что он хочет слышать: никто не ассоциируется лучше с пороком тщеславия, чем запечатленный на ней человек.
Их было четверо. Люди в форме, нарушившие покой его кабинета на цокольном этаже. Это случилось ранним утром ближе к концу сентября. Они повели себя деликатно и благопристойно. Прежде чем войти, они постучали в дверь, ожидая, что кто-нибудь проявит признаки жизни. Лео, чей сон был очень чуток, вскочил, услышав шум останавливающихся у дома машин, голоса приближающихся полицейских и домофон, затем звонок и раздражающее шарканье ног над головой, когда кто-то постучал в его дверь.
Кто это мог быть? Кто осмеливается стучать в дверь проклятого отшельника? Рахиль? Сыновья? Тельма? Может быть, сантехник? Почему нет? Может быть, не только в бачке его унитаза закончилась вода? Это могло случиться во всем доме. И вероятно, рачительная Рахиль, которая продолжала заботиться о нем, послала сантехника, чтобы тот решил проблему также здесь внизу…
Кто бы то ни был, Лео предпочел не отвечать. Он сделал вид, что ничего не слышит. Ему не удалось справиться с волнением, которое в нем вызвала идея вторжения кого бы то ни было. Он едва совладал с желанием спрятаться за диваном с цветной набивкой, который уже долгое время служил ему ложем. В сущности, за дверью мог быть кто угодно. Лео не удивился бы ничему. Даже группе громил с палками, которые пришли задать ему трепку. Или отцу Камиллы, который наконец решился… Но не опасение за свою жизнь удерживало его от ответа, а скорее внезапная стыдливость. Страх услышать собственный голос. Правда, когда он приходил в кабинет Эрреры, он говорил, и как говорил! Но как только он оказывался дома, в своем бункере, даже идея произнести хоть слово казалась ему святотатством.
Постучав более настойчиво в дверь, полицейские, потеряв терпение, вошли.
Как ни странно, их вид подействовал на Лео успокаивающе. Продолжая молчать, он с мелодраматичным жестом протянул им руки, чтобы полицейские надели на них наручники. Но один из них, совсем еще мальчик (он должен быть на пару лет старше Филиппо), сказал: «Профессор, не нужно».
Удивление Лео при виде этих мальчишек в форме было не меньше удивления самих полицейских, которые воочию убедились, что человек, стоящий перед ними, существенно отличается от того, которого они видели в газетах или по телевизору.
Стремительное падение в водоворот, уготованный ему судьбой, отобразилось на его внешнем виде: похудение и преждевременная седина в его шевелюре резко изменили его облик. Потом, что-то, должно быть, случилось с пигментацией: здоровый медный цвет его кожи приобрел синевато-серый оттенок, а кожный покров, особенно на руках, покрылся коричневатыми пятнышками, которые характерны для более почтенных лет.
Но особенно бросалась в глаза другая метаморфоза, более радикальная, которая касалась его характера и проявилась в его очередном публичном выступлении во время утреннего рейда полицейских, явившихся с ордером на арест. Лео продемонстрировал необычайную покорность, как будто он стремился доказать этой четверке недоверчивых ребят и самому себе, что было достаточно нескольких месяцев, чтобы искоренить в нем малейший след высокомерия и спеси.
Вот уже два месяца подряд он не спал с Рахилью и не видел сыновей, разве что случайно из высоких и узких окон цокольного этажа. Два месяца он не появлялся в Санта-Кристине. Ни с кем не говорил по телефону, кроме Эрреры или какого-нибудь запоздавшего любителя совать нос в не свои дела или настойчивого и безумного анонима с угрозами. Он избавил своих родных от своего докучливого присутствия, как осторожный и скромный Грегор Замза… Поэтому естественно, что он готов был принять любое живое существо, которое постучалось бы в его дверь, но также, что он мог и испугаться.
Возможно, из-за долгого уединения, неожиданности вторжения, головной боли и ужасной усталости, а может быть, потому, что, кроме прочего, спустя полтора месяца он уже стал терять доверие к чудесным способностям Эрреры, Лео проявил странную гостеприимность к тем, кто пришел арестовать его, к тем, кто стоит здесь с наручниками за поясом и готов увести его бог знает куда. Это моя новая семья, думает Лео с волнением. Вот почему он так церемонен. Возможно, он был бы благодарен любому, кто пришел бы освободить его от этого домашнего кошмара. В сущности, до этого он тоже жил как под арестом. Лео был бы благодарен даже тому типу, который названивал ему с угрозой убить его и помочиться на его труп. Он был бы признателен даже тому психу, который говорил ему фразы вроде: «Ты развлекаешься с маленькими девочками, правда? Тебе весело с ними? Но Бог видит такие дела, и я тоже их вижу. Профессор, молись, чтобы Бог призвал тебя раньше, чем ты попадешь в мои руки…» Все что угодно, включая слова этого маньяка, было лучше, чем молчание, которое мучило его больше, чем полное отсутствие близкого контакта с людьми (гладкое бедро Рахили! Боже, существовало ли оно вообще?); все было лучше тяжелых, как цемент, гнетущих мыслей и внезапных прояснений сознания, во время которых он осознавал всю безысходность своего положения. Если бы кто-нибудь из знакомых увидел Лео в тот момент, во время ареста в окружении ребят в форме, он бы вытаращил глаза, глядя на такую покорность, постепенно переходящую в волнение.
Куда подевалась пресловутая надменность Лео Понтекорво, с которой он всегда взирал на ближнего своего, с тех пор, как был первым учеником на курсах профессора Мейера? Откуда взялось подхалимство, с которым он простирался перед своими тюремщиками? Достаточно два месяца изоляции от общества, чтобы превратить великого человека в боязливое и скулящее существо.
Увы, поверьте мне, нужно гораздо меньше времени! С другой стороны, полицейские тоже оказались слишком мягкими. После того как они избавили его от унижения быть закованным в наручники, парень, самый неопытный, очевидно проигнорировав протокол и гнев вышестоящих, прошептал Лео: «Профессор, вы, возможно, не помните, но вы лечили дочь моего брата…» По тону молодого полицейского можно было догадаться, что дочь его брата сейчас пребывала в полном здравии. Она принадлежала к списку успешно исцелившихся пациентов, некоторые из которых ежегодно посещали Лео, чтобы выразить ему свою признательность.