Амеда склонилась ближе к умирающему отцу. Старик зашевелил губами. Голос его дрожал и срывался, он тяжело, хрипло дышал.
— Дочь моя... теперь... теперь ты должна взять мой плащ...
— Отец?
— Ты ведь все понимаешь... правда? О, ты должна... понять! Я ничему не обучал тебя... и твой дар столь же слаб... как теперь мой взор, и все же понимание должно жить... в твоем сердце. Так или иначе, семя твоего дара прорастет и даст плоды.
Осознание того, о чем говорил отец, медленно снизошло к Амеде. Она вытаращила глаза и с неведомым прежде изумлением уставилась на звезду на лбу отца, потом перевела взгляд на рубцы шрамов между прядями бороды.
— Отец, неужто и мне суждено обрести такие шрамы? Скажи мне, отец, и я буду видеть все?
— Не желание ли я слышу в твоем голосе? — Губы старика тронула улыбка. — Доченька, не мечтай о силе богов! Тот, кто увидел бы все, познал бы только печаль. У меня такого дарования не было, и то на мой век хватило печали. Нет, лишь когда пою... вернее... когда я пел «Мольбу о даровании ясновидения», мне являлись ясные образы — такие ясные, какими я их желал увидеть. Но чаще, почти всегда были только вспышки, мимолетные видения... Вот как сегодня, перед тем как меня ударил всадник. Ты ведь знала, что так случится... знала, дочь моя?
— Отец, страх сковал меня! Но теперь меня мучает другой страх, и он хуже, намного хуже!
Из глаз девочки брызнули слезы, но ее отец снова вымученно улыбнулся и сказал:
— О, дочь моя. Для того чтобы сказать, что теперь случится с твоим отцом, не надо быть прорицателем. Но каким я был глупцом, каким ужасным глупцом! Какая тоска, что ты сохранишь обо мне такие жалкие воспоминания!
— Отец, нет!
Старик сдавленно вздохнул и поморщился от боли. Огонь не пощадил не только его плащ, но и кожу. По его лбу бежали струйки пота, а он все дрожал и дрожал в предсмертном ознобе.
— Амеда, — с трудом выговорил он, — не надо меня жалеть. Мне не нужно милосердия и жалости, я их не заслужил. Я был охвачен чувством вины и гордыней и отвернулся от собственного дара... но что того хуже, я отвернулся от тебя. Доченька, твое лицо никогда не изуродуют такие шрамы и ты не будешь ходить в таких одеждах, ибо меня обучили в гильдии в далеком городе, где вся жизнь текла по древним законам, но те строгие правила касались мальчиков — только мальчиков. И все же я точно знаю, что в один прекрасный день дар расцветет в тебе, если... о, если ты сумеешь исправить сделанные мною ошибки. Если этого не случится, доченька... боюсь, и тебя настигнет ужасная судьба! Теперь нет времени рассказывать тебе о моей судьбе, но во время предстоящих тебе испытаний ты непременно узнаешь о ней.
— Испытаний? Отец, я не понимаю...
— То, что случилось сегодня, стало для меня заслуженной карой, но какая жалость, что это произошло до того, как я успел исправить свою самую жестокую ошибку! Теперь исправить ее придется тебе, доченька. Склонись ближе ко мне... еще ближе... ибо Царство Бытия тает вокруг меня с каждым дыханием, которое срывается с моих губ. Слушай меня внимательно, ибо ничто из сказанного мною тебе прежде не было так важно.
Доченька, этой стране предстоят великие беды. Появление Черного Всадника было лишь предвестием зла, которое вскоре падет, подобно жестокому ливню. Мои силы покидают меня, но даже если бы дар мой был в расцвете, я не смог бы описать тебе ужасного грядущего... Только...
— Отец?
Старик закрыл глаза, и на миг Амеда испугалась — уж не настигла ли его смерть. Но и тогда, когда отец открыл глаза и крепче сжал ее руку, страх не отступил. Старик снова тяжело вздохнул и проговорил:
— Доченька, ты знаешь о сундуке, что стоит в моей комнате наверху?
Амеда кивнула.
— На самом дне сундука лежит старинная вещица, с виду похожая на лампу. В этой вещице скрыты великие и тайные силы. Сам я только раз воспользовался ими, но воспользовался для совершения жестокого и неправого дела. Эта лампа такова, что тот, кто получит от нее желаемое, сразу забывает о том, что она волшебная, и почитает ее самой обычной старой помятой лампой. Жаль, что и я об этом не забыл. Но я уже говорил тебе, что дар мой стал для меня проклятием, как и та жестокая ошибка, которую я совершил. Дитя моя, эту ошибку теперь надо исправить... иначе... иначе горе этой земле!
Амеда испуганно ахнула, услышав эти слова, но тут отец резко приподнялся, и девочка вскрикнула. Старик судорожно вцепился в руку дочери. На миг в глазах умирающего вспыхнул огонь, дрожащий голос преобразился в вопль.
— Дочка, возьми лампу! Отнеси... отнеси ее в Куатани... принеси калифу... и моли его о том, моли... чтобы он простил твоего глупого... злого...
— Отец!!!
Если старик и хотел сказать что-то еще, но времени для этого не осталось. Огонь в его глазах сразу угас, руки обмякли. Он рухнул на пол. Амеде бы обнять его, полить слезами ставшее неподвижным тело, но она только сидела и смотрела на отца, не мигая. Ее лицо стало землисто-серым, кровь бешено стучала в висках.
Лампа! Лампа! Но где теперь было искать Фаха Эджо?
Мать-Мадана вбежала в трапезную. Все ее постояльцы покинули караван-сарай и бежали в горы. Беснуясь, старуха прокричала:
— Амеда! Ты что там прячешься, мерзавка? А старик почему, спрашивается, тут разлегся?
— Он умер, — прошептала девочка, но хозяйка ее словно бы не услышала. Она была готова пнуть ногой распростертое на полу тело.
— Эвитам! Ах ты, неблагодарная тварь! Подумать только — столько лет я держала тебя здесь, давала тебе кров, кормила тебя, и вот теперь ты уничтожил мое дело! И из-за чего, спрашивается? Из-за какой-то правды, подумать только! Так я тебе тоже сейчас правду скажу! Убирайся вон с моего чистого пола, убирайся немедленно! Помоги, Терон! Куда задевалась моя метла?
Амеда вскрикнула:
— Он мертв, глупая ты старая сука! Он умер!
— Как ты сказала, девчонка? Как ты меня назвала?!
— Я сказала, что мой отец мертв, а виновата в этом ты!
— М-мертв? — в отчаянии переспросила старуха. — Что же, мне его теперь еще и хоронить придется, да?
— Заткнись! Заткнись сейчас же, старая злыдня!
Амеда шагнула к хозяйке, размахивая кулаками. Но мать-Мадана была крепкой старухой. Она схватила девочку за плечи, вцепилась в ее волосы, попыталась другой рукой выцарапать глаза.
— Мерзкая девчонка! Поколотить меня вздумала? Я тебя сама поколочу, да так, что ты не сможешь ни встать, ни сесть!
Амеда еле-еле сумела вырваться. Хранимое не один год недовольство придало ей сил. Она ударила мать-Мадану ногой, и та, охая, отступила. Амеда, обуреваемая злостью, пошла по кругу, сжав кулаки.
— Убью тебя! Убью!
— На помощь! — завопила мать-Мадана. — Помогите! Убивают!
Но до этого не дошло. Амеда нанесла хозяйке еще несколько ударов. Та не удержалась на ногах и, рухнув, упала поперек лежавшего на полу трупа Эвитама. А в следующее мгновение Амеда развернулась и, не слушая жалобные вопли старухи, помчалась к двери, прочь из проклятого караван-сарая.
Солнце безжалостно освещало белые стены и пыльный песок. Амеда, тяжело дыша, привалилась к стене. Она должна была разыскать Фаху Эджо и отобрать у него лампу. Шмыгнув носом, девочка обвела взглядом площадь, сердито утерла заплаканные глаза.
Никого. Нигде ни души.
— Неверный! — крикнула Амеда.
Только эхо ответило ей.
Взгляд девочки метнулся влево, потом вправо. Она выбежала со двора и опрометью бросилась к поселку метисов, но проулки были пусты, и площадь тоже. Повсюду были видны следы поспешного бегства. Над непогашенным очагом висел котелок с булькающим варевом, валялась в грязи оборвавшаяся бельевая веревка вместе с развешанным на ней тряпьем, по которому не раз прошлись чьи-то сапоги. Громко жужжали мухи, а вонь стояла еще более жуткая, чем прежде.
— Неверный?! — прошептала Амеда в страшной тишине. Она, еле дыша, прижала ладонь к губам. Ее друг не мог уйти, ведь не мог же! Она с опаской пошла дальше. Теперь, когда с ней не было Фахи Эджо, девочке было боязно здесь. Пройдя несколько шагов, она задела ногой ночной горшок. Горшок, звякнув, перевернулся. Потом Амеда наступила на что-то мягкое, податливое. Девочка поежилась — это была мертвая птица. Занудные мухи жужжали и жужжали. Но девочке казалось, что в голове у нее звучит какой-то особый звон. Она думала о Всадниках. О Черном и о Красных и Желтых, которые прискачут за Черным. Неужели они правда спалят деревню дотла? Но если все верили в это, наверное, так и должно было случиться. Но Амеда осознавала и что-то другое. Сначала эта мысль звенела в ее сознании подобно жужжанию мух, а потом вдруг преобразилась в боль.