Меж тем внутри меня звучал голос Элеоноры Дузе:
— За это застывшее время — 9.45 — пролетели миллионы столетий, и вот уже царство человека на земле подошло к концу. В этот промежуток, если вообще позволительно употребить столь узенькое словцо по отношению к столь безбрежному периоду времени, конец царства человека ознаменовал собой и конец всяких рас. Белая раса достигла предела собственного упадка и ни разу больше не воспрянула духом; пришедшая ей на смену желтая раса тоже прошла свой путь. Даже раса чернокожих, последняя из четырех, поднялась и спустилась по кривой своей судьбы. После этого настало царство других высших млекопитающих: лошадей, быков, собак. Но длилось оно совсем недолго и было скорее межцарствием, ибо животные эти представляли собой прежде всего подражания человеку, а подражания живут короткую жизнь теней. Отныне же наступает царство деревьев.
— Деревья! Деревья! Деревья!
— Пока мы, люди, занимались в этой жизни исключительно собой, совершая преступления и убийства, росли и крепли другие формы жизни, о которых мы и не подозревали. Никто из нас не сомневался в собственном превосходстве, в собственном неограниченном господстве; именно в этом утверждался в первую очередь наш коллективный инстинкт.
Мы чувствовали себя уверенными и замкнутыми в царстве человека. Словно непреодолимая граница отделяла нас от животных, растений, не говоря уже о камне, воде и воздухе. Словно мы одни могли преодолеть эту границу, а остальные — нет. Пробовал ли кто-нибудь определить степень эволюции деревьев нашего времени по сравнению, скажем, с каменными папоротниками пермского периода? За это время деревья тоже проделали немалый путь; они показали, что и у них есть душа; между тем, когда я разъезжала по миру, играя в пьесах Ибсена, люди сомневались, есть ли у женщины душа, как сомневаются, кстати, и поныне. На подобную тупость эти отверженные отвечают насилием. Вы слышите их? Упаси нас Боже от их гнева! Первыми, кто разорвет кожуру тишины и неподвижности, будут сосны.
— Почему?
— Потому что они более честолюбивы, — заключила Элеонора.
Это были последние слова, которые я от нее услышал. И не знаю, услышите ли вы еще что-нибудь от меня.
Комья земли вылетали из-под стволов деревьев. Высокие сосны склонялись над низкорослыми собратьями, чтобы общими усилиями вырваться из земли. Первые корни, показавшиеся на поверхности, шипели и извивались, словно ножки гигантских насекомых: выбравшись на землю, они сделали первые шаги. Некоторые деревья, потеряв корневую опору, зашатались и вот-вот упали бы, но вовремя подоспевшие товарищи поддержали их. Это было первое проявление солидарности среди деревьев.
Не с неба несется теперь страшный ветер, а с силой вздымается от земли.
Вот уже все сосны высвободили свои корни и движутся плотной стеной.
Начался марш деревьев.
(Музыка.)
ГОЛОС ПОСЛЕДНЕГО ЧЕЛОВЕКА,
(Говорит по-французски, чтобы деревья поняли его на этом последнем из международных языков.)
Que l’expérience
d’un monde qui s’achève, passe
au monde qui commence.
Arbres, écoutez![89]
(Глухой гомон собирающихся вместе деревьев.)
Connaissez-vous le nom trè vénéré?[90]
ГОЛОС ДУБА, ПРЕДВОДИТЕЛЯ ПЛЕМЕНИ ДЕРЕВЬЕВ.
Profondeur[91].
ГОЛОС ЧЕЛОВЕКА.
Nom sans objet.
Car profondeur n'est
que surface en formation[92].
(Ропот в бесконечном море крон.)
ГОЛОС ЧЕЛОВЕКА.
Connaissez-vous la grande méprisée?[93]
ГОЛОС ДУБА-ПРЕДВОДИТЕЛЯ.
Surface.[94]
ГОЛОС ЧЕЛОВЕКА.
En elle tout est,
et reflète
sa face.[95]
(Пауза.)
De l'infini profond n’est vrai
que ce qui est appelé
à devenir surface.
Le reste est faux, où les matières divinisables
roulent sans lendemain,
et repoussées sans cesse
comme inutilisableas[96].
(Пауза.)
СПРАШИВАЕТ ДУБ-ПРЕДВОДИТЕЛЬ.
As-tu quelque chose encore à dire? J’écoute[97].
ГОЛОС ПОСЛЕДНЕГО ЧЕЛОВЕКА.
Non, rien. Arbres, voici la route[98].
Дом по имени Жизнь
Он не в силах был унять охватившее его смятение. Он торопился. В этот непривычно ранний для него час Аницетона поразила галантерейная лавка сестер Бергамини: железная ставня опущена, тент свернут, а его оторванный край полощется на холодном ветру как крохотный, жалкий флажок. На улице ему повстречался один-единственный прохожий: какой-то старик шел длинными зигзагами, вычерчивая на тротуаре подобие молнии, и что-то невнятно бурчал себе под нос с озабоченным видом. Поравнявшись с Аницетоном, старик с удивлением вскинул на него глаза, церемонно приподнял шляпу и воскликнул: «Да здравствует молодость!» Аницетон вздрогнул, отшатнулся к стене и, ничего не ответив, зашагал быстрее.
Встреча со стариком лишь усилила царившее в нем смятение. Он остановился. Хотел было вернуться, но вовремя понял, что придется обгонять старика, ковылявшего еле-еле; а вдруг тот снова гаркнет: «Да здравствует молодость!» Ему стало не по себе. Сделав над собой усилие, он направился в сторону вокзала, словно навсегда расставаясь с…
Накануне он поставил будильник на пять. Быстро и бесшумно оделся. Перед тем как выйти, подкрался к комнате матери и прислушался. Из комнаты не доносилось ни звука; не было слышно даже тяжелого материнского дыхания. Видно, под утро ее сон и впрямь сбрасывал с себя ночную тяжесть и становился невесомым. Когда Аницетону случалось возвращаться домой за полночь, дом напоминал ему кузнечный горн, неровно пыхтевший стесненным дыханием. Аницетону было больно и стыдно. Ступая по коридору на цыпочках, он недоумевал, как этот могучий, животный рокот может исходить из такого щупленького, ничтожного тельца, тем более что в постели, уже без парика и вставной челюсти, в косынке с нелепо торчащими надо лбом концами — кроличьими ушками, мать выглядела совсем крошечной и высохшей.
Парадная дверь оказалась запертой. В углу лежала свернутая трубочкой циновка. На пороге он обернулся и выхватил взглядом почтовый ящик, на котором значилось имя матери: «Изабелла Негри». Он посмотрел на него так, как смотрят в последний раз на отчий дом. Виа Плинио была пустынна и пронизана еще ночным холодом. Уехать, не попрощавшись с матерью… Казалось, он оторвался от земли, от жизни, от чего-то родного и доброго и теперь свободно парит над миром, на свой страх и риск.
Неужели все это только потому, что он отправляется на прогулку по озеру Маджоре?
Он дошел до вокзальной площади. А вдруг с матерью что-нибудь случится? Вдруг по возвращении он уже не застанет ее в живых?.. Вздор!
Мать… Земля…
В Ароне он сел на прогулочный пароходик. Через открытый палубный люк он увидел, как в машинном отделении заходили шатуны. В этот момент к нему обернулся кочегар с двумя белыми глазницами на вороном лице, и Аницетон отпрянул от люка. Потом он завороженно следил за лопастями пароходного колеса, рассекавшими белесую от пены воду. Из оцепенения его вывел суетившийся со швартовом матрос. «Мешаем отплытию», — отрывисто бросил он в адрес Аницетона. Пароходик плавно отделился от пристани.