— Это он меня откопал?
— Конечно. И возлагает на тебя огромные надежды с тех пор, как узнал, что я тебя ранил. Так что давай, Глеб, показания. Иначе и мне не поможешь, и себе жизнь изгадишь.
— А с чего ты взял, что я хочу тебе помогать? Может быть, я просто не хочу стучать. Не люблю, не умею.
— Но это же не стукачество, товарищ капитан. Ты не доносишь на меня, ты просто помогаешь установить факты.
— Факты… — Глеб сказал, как сплюнул. — Артем, вот если бы меня вешали, а я тебя просил намылить веревку, чтоб я меньше мучился, ты бы это сделал?
— Не так же все погано…
— Откуда я знаю? Ты что, веришь им? Ты их спас, они тебя за это судят — и ты им веришь?
— Я верю Пепеляеву. Он хороший юрист и хороший человек… Пойми, если бы речь шла о жизни и совсем наоборот, я бы отсюда смылся быстро.
— Как? Через подкоп? В бетоне? Или на воздушном шарике?
— Зачем такие сложности… Просто покинул бы ночью город… Хич-хайком — до Ялты или Алушты… А там угнал бы любую парусную яхту — на выбор…
— Так ты что… не в тюрьме?
— Нет, Глеб! Я живу в городе, в гостинице… Кстати, на днях получил третье — и последнее, наверное, — полковничье жалованье…
— Гуляешь, словом.
— Да… В моем положении народная мудрость рекомендует расслабиться и постараться получить удовольствие. Что я и делаю.
— Оно и видно. Столько удовольствий — бриться не успеваешь.
— Да нет, это я так… Дразню следователя. Вчера пришел в штатском, но это не произвело особого впечатления. Сегодня не побрился…
— Надень расписуху.
— Что?
— Ну рубашку модную. Яркую такую, гавайку.
— Слушай, это мысль!
— Дарю.
— Яки… Ну что, Глеб, мы договорились? К тебе вернется память?
— Куда она денется… Давай, свисти королевскую рать…
— Погоди… Давай еще так посидим… Поговорим…
— О чем? И зачем?
— О господи… Асмоловский, ты единственный приятный человек, который садился напротив меня за этот стол за последнее время. С кем я только тут не общался… Начиная с ГРУшника, который меня на цепи держал, и заканчивая князем Волынским-мать-его-Басмановым.
— А твои друзья? Они больше не приятные люди?
— Нет, отчего же… Но как-то неловко в глаза им смотреть… Все-таки я их подставил. Получается так.
Он усмехнулся криво, засунул руки в карманы…
— Ты знаешь, я и не думал, что будет так… больно. Армия ведь никогда для меня не была единственным светом в окошке, она была просто задачей, решаемой в рамках сверхзадачи. Я отслужил двенадцать лет, три года мне осталось до истечения контракта… Я думал об отставке как о решенном деле…
— Пока не попробовал командирства?
— Вот уж оно гори огнем! С друзьями расплевался, женщину потерял… Предал человека, который мне доверился, — не спрашивай, кого и как… Не то чтобы я его любил или разделял его взгляды, и другого выхода вроде не было… А все равно гадко вышло. Одни неприятности от этого командирства, и ничего больше.
— И все-таки тебе больно… Чего же ты от меня хочешь? Выговориться некому?
— И это тоже… Глеб, ты знаешь, зачем ты живешь?
— Положим.
— Везет. Я не знаю.
Глеб вытащил из кармана обтерханную, залитую бурым по обрезу записную книжку. Достал из-под обложки сложенный вчетверо затрепанный листочек.
— Посмотри.
Это был листик из детской тетради — сочинение, исправленное рукой учителя. За содержание стояла пятерка, за грамотность — двойка.
«…Мой папа — самый лутший. Он Капитан Совецкой Армии. Он служит в десантной девизии, и прыгает с парашутом. Все солдаты его слушаюца. Еще он ходит алпенизмом и называеца Снежный Барс. Это значит он был на 4 горах Памира на высоте 7 тысячь метров. У него есть про это значек и ваза которая называеца Кубок. В том году он поедет на гору Эверест. Это самая высокая гора на всем свете. Много людей хотели поехать тоже. Но был большой Конкурс и отбирали самых лутших со всей страны. Потому что это спортивная честь СССР. Моего папу взяли в команду — получаетца он 1 из самых лутших. Я очень люблю своего папу и когда вырасту буду защищять как он Свою Родину…»
— Спасибо, — Верещагин вернул Глебу листок. — У тебя славный пацан. Только… уже не греет. Все, Глеб, Бобик сдох. Ничего уже не хочу.
— А чего ты вообще хотел? Раньше?
— Взойти на К-2 по «Волшебной линии». Сделано.
— Это хобби у тебя — браться за невозможное? Профессия? Призвание?
— Фамилия.
— ???
— Классе в восьмом я изучал теорию вероятности… И пришла мне в голову забавная мысль: подсчитать вероятность своего появления на свет. Получилось, Глеб, четыре сотых процента. Моей матери было девять лет, когда она и дед Ковач чудом спаслись. Весь табор вывезли в лагерь уничтожения, и все погибли там. До единого. Что им удалось пристать к какой-то католической миссии и выбраться в Крым — чудо вдвойне. То, что мой отец уцелел после расстрела, тоже можно записать по разряду чуда. Я уж молчу про то, что в немецком лагере для пленных единственной медицинской помощью было доброе слово. Я не говорю о вероятности побега — в конце концов, и другие угоняли самолеты… Но еще была служба в частях английских коммандос… Англичане сформировали тут один полк из добровольцев… Была еще Италия и Греция. Масса возможностей распрощаться с головой. И я не удивлюсь, если он до сих пор жив. Получает пенсию, стучит по вечерам в домино или шахматы… Так что все невероятные события моей жизни пасуют перед невероятностью моего рождения. Nomen est omen, товарищ капитан.
— Переведи.
— «Имя есть знамение». Глеб, хочешь один бесплатный совет?
— Давай.
— Не возвращайся в Союз.
— Что?
— Запишись в проект «Дон». Или просто сбеги.
— Ты спятил?
— Глеб, война кончилась, а вас все еще держат под стражей. И наших пленных на советской территории — тоже. Как ты думаешь, почему вас не отпустят? Я тебе скажу: это сделано по просьбе советского руководства. Они не хотят, чтобы вы разбрелись по Крыму и осели здесь. И чтобы наши жили у вас — тоже не хотят. Автономная Республика Крым не будет полностью открытой территорией. Нас боятся. Это полуприсоединение — лучше, чем оккупация, но… я боюсь, как бы не было чего похуже оккупации.
— Ты точно спятил. У меня же семья.
— Что-нибудь придумаем, вытащим их сюда. Время есть. Порядки у вас станут либеральнее — через два-три года ты сможешь вытащить семью сюда. Учитывая, сколько мордуются евреи, пока выедут…
— Хорошо, я подумаю… — соврал Глеб. — Слушай, а почему все-таки «Дон»?
— Потому что «с Дона выдачи нет», Глеб.
* * *
Медленно и верно, по волоконцу выматывает нервы судебная машина. К тому дню, когда следственная комиссия передала дело в трибунал, Верещагин чувствовал себя больше похожим на пакет скисшего молока, чем на человека.
Заряда, полученного в беседе с Глебом, хватило ненадолго. Потом депрессия углубилась. Артем достаточно много знал об этом состоянии, чтобы точно определить его. Таблетки могли бы помочь, но слишком хорошо помнилось ментальное изнасилование, которое называли «медикаментозным допросом». Химическое вторжение в психику представлялось теперь более страшной вещью, чем сама депрессия.
Его молчаливая мрачность дошла до границ, за которыми начинался аутизм. Пепеляев несколько раз мягко намекал, а один раз прямо предложил побеседовать с психоаналитиком. Артем представил себе эту беседу: «Видите ли, доктор, у меня неприятности. По моей вине один мой друг погиб, а другой стал калекой. Я стрелял в человека, который был мне симпатичен, а он стрелял в меня. Мою женщину изнасиловали. Меня пытали. Мне учинили еще и медикаментозный допрос, и приятного тоже было немного. Я активно помогал развязать кровавую баню на Острове. Людям, погибшим из-за меня, идет счет на тысячи. Мне приходилось снова и снова отправлять в огонь друзей, подчиненных, любимую женщину и ее подруг. Когда мы после этого вернулись на Остров, нас ославили убийцами. Моя жена меня бросила, один из моих друзей отгорожен воинской субординацией, второй со мной крепко поссорился из-за того, что я, как многим кажется, предал интересы форсиз, создав совместные советско-крымские формирования. Людей, творивших здесь бесчинства, оправдали, а меня отдали под суд. Что вы мне порекомендуете, доктор?» Его смех, похоже, показался Юрию Максимовичу оскорбительным. Верещагин извинился, но это мало помогло. Впрочем, ему было плевать: с Пепеляевым детей не крестить, он — адвокат и просто делает свою работу.