Литмир - Электронная Библиотека
A
A

То было смутное время. Буржуа не очень-то тратили свои денежки, не чувствуя уверенности в завтрашнем дне. Они ещё не избавились от того страха, который нагнала на них Парижская коммуна. Так что им было не до покупки картин художников и не до чтения всяких фантазий возомнивших о себе романистов.

Сезанна мало заботили подобные проблемы. Он продолжал писать свои картины. Он переехал на остров Сен-Луи и теперь работал в бывшей мастерской Добиньи на набережной д’Анжу. К этому периоду относятся несколько его автопортретов. Он не страдал нарциссизмом, поэтому рисовал себя вовсе не из самолюбования, да, кстати, никогда себе и не льстил. Он был для себя таким же объектом для опробования технических приёмов, как все остальные, например Гортензия, когда ему удавалось заставить её позировать для своих «этюдов», на которых она выглядит не слишком привлекательной: Сезанн никогда не будет изображать свою подругу как влюблённый мужчина, если не считать прекрасно исполненного и трогательного рисунка акварелью, сделанного им в 1881 году. Невыразительное, строгое лицо — кисть художника сообщает ему осязаемую реалистичность. Сезанн ищет способы совместить в своих полотнах игру света с незыблемостью материи. Портреты той поры свидетельствуют о том, что изыскания Сезанна идут в самых разных направлениях. По его автопортретам можно проследить динамику его поисков. На том, что висит в Музее Орсе, художник предстаёт перед нами этаким косматым дикарём, лешим из средневековых сказок: резкие черты лица, толстый слой краски, яркий контраст между тёмной одеждой и бледным лицом. Постепенно общий его облик смягчается, хотя лицо по-прежнему выписывается грубыми, толстыми мазками: в «Портрете художника на розовом фоне» всё ещё проступает это животное начало, всё ещё чувствуется сильное, тревожное напряжение.

Великолепная голова мужчины с высоким лбом и опрятной бородкой, закрывающей нижнюю часть лица, в чём-то созвучна работам великих портретистов прошлого, но при этом сохраняет характерное для Сезанна ощущение массивности и пугающей мощи.

Совсем другого плана портрет Виктора Шоке, написанный мелкими, раздельными мазками, а также серия портретов Гортензии, в которых равновесие между светом и формой достигается путём противопоставления лёгкости декора и каменной рублености лица.

Он больше почти ни с кем не встречается. Целый день сидит взаперти в своей мастерской, а когда изредка выходит оттуда, то направляется на улицу Козель в лавку папаши Танги, чтобы пополнить запас красок и холстов и оставить у торговца кое-какие из своих новых работ. Что же до встреч с друзьями в кафе, то от них он практически отказался. Пустая болтовня художников, их резкие суждения, подогретые выпивкой, потеряли для него всякий интерес. Между тем завсегдатаи кафе «Гербуа» сменили место своих встреч: следуя веяниям моды, они перебрались на площадь Пигаль в «Новые Афины». Это кафе находилось довольно далеко от набережной д’Анжу, где жил Сезанн, да и чувствовал он себя не слишком уютно среди всех этих говорунов, которым, кстати, его компания тоже не доставляла особого удовольствия. Они любили порассуждать о политике, а на него политика всегда навевала скуку. И потом, всем хорошо было известно его пренебрежение правилами приличия. Однажды, будучи приглашённым на обед к Нине де Виллар, молодой пианистке, водившей дружбу с художниками, Сезанн пришёл к ней с самого утра, ни свет ни заря, и когда на его звонок вышла полуодетая горничная, ему пришлось с позором ретироваться. Позже он всё равно вернулся в дом этой гостеприимной, весёлой, гораздой на разные выдумки хозяйки, где все ведут себя без всяких церемоний. Он встречался там с Алексисом и доктором Гаше. Там же он познакомился с весьма забавным типом, известным своими разносторонними увлечениями — он-де и философ, и музыкант, — но ни в одной из областей не проявившим великого таланта. Этот человек прославился не своими творениями, а своими меткими остротами. Звали его Кабанер. Ему была неведома зависть и желчность, и он стал одним из самых верных друзей Сезанна, на чью поддержку художник всегда мог рассчитывать.

Не созданный для светской жизни, Поль и в собственной семье, среди своих домашних не чувствовал себя комфортно. Он обожал маленького Поля, разрешал ему играть со своими картинами и умилялся, наблюдая за тем, как малыш портит их, «открывая» окна в нарисованных на холсте домах и выкалывая глаза людям на портретах. Поль-старший не слишком дорожил своими творениями, которыми по большей части не был доволен… Что до его отношений с Гортензией… Он терпел её, уважал, но должен был признать очевидное: он не любит её так, как можно было бы любить. Он не испытывал к ней — и теперь менее, чем когда-либо, — тех волшебных чувств, о которых читал в нежной юности у своих любимых поэтов. Он не был создан для такой жизни.

А для какой? Настоящая жизнь словно обходила его стороной.

В свои редкие выходы в свет он никогда не брал с собой Гортензию. Разве он мог представить её людям как госпожу Сезанн? И она оставалась дома. Мы совсем ничего не знаем о жизни Гортензии, о том, как ей удавалось вести хозяйство, сводя концы с концами, и воспитывать сына. Она долго была просто Гортензией, но в один прекрасный момент стала-таки госпожой Сезанн. Ждать ей этого ещё десять лет. Что она знала о мужчине, с которым прожила более трёх десятилетий? Правда, жизнь их перемежалась частыми периодами разлук, которые с годами становились всё длиннее. Хорошая жена не мешает мужу жить так, как ему хочется, не держит его на «коротком поводке».

В апреле 1876 года, как раз в тот момент, когда открывалась вторая выставка импрессионистов, Сезанн уехал в Экс. На Салон он отправил одну картину: она, естественно, была отвергнута, как все до неё. В Провансе он получал новости о выставке импрессионистов, от участия в которой воздержался. Пресса вновь яростно ополчилась против несчастных художников. Всё тот же Вольф неистовствовал на страницах «Фигаро»: «Бедная улица Лепелетье! После пожара в Опере этот квартал постигло новое несчастье… Пять или шесть умалишённых, среди коих оказалась одна особа женского пола, — группа бедолаг, страдающих манией величия, облюбовала это место для выставки своих картин. Кое у кого эти творения вызывают смех. У меня же сердце сжимается, когда я вижу такое. Жуткое зрелище человеческого тщеславия, граничащего с безумием». Нам хорошо известно, с каким успехом в XX веке будет использоваться обвинение в безумии в странах с тоталитарным режимом… Даже Дюранти, глашатай реализма в литературе, решил поупражняться в остроумии: «Сезанн, видимо, потому кладёт столько зелёной краски на свой холст, что думает, будто килограмм зелёного зеленее, чем грамм». На что мог бы рассчитывать Сезанн в этой гнетущей атмосфере ненависти и неприятия? Как правильно он сделал, что отказался от участия в выставке, обернувшейся лишь очередными тычками. К чему биться головой о стену? Единственный выход — продолжать работу, и пусть на это уйдёт столько времени, сколько потребуется. Что такое несколько лишних лет, когда ты ощущаешь себя самым сильным, когда у тебя нет сомнений в том, что ты своего добьёшься?..

Погода в Эксе стояла отвратительная. Всё в том же апреле Сезанн с иронией писал Писсарро: «Последние две недели здесь беспрестанно идут дожди. Боюсь, что это никогда не кончится. Из-за заморозков погиб урожай фруктов и винограда. А живопись жива — вот оно, преимущество искусства».

Июль он провёл в Эстаке. Писал морские пейзажи по заказу Виктора Шоке. И вновь, обращаясь к Писсарро: «Я начал писать два небольших морских пейзажа. […] Тут всё как на игральной карте. Красные крыши на фоне синего моря». Далее следует наблюдение, очень точно передающее суть окружающего его пейзажа: «Солнце тут такое ужасающее, что мне начинает казаться, будто от предметов остаются одни силуэты, причём не только белые или чёрные, но и синие, красные, коричневые и фиолетовые. Я могу ошибаться, но они представляются мне антиподами объёмности»[162]. Прованс с его не меняющейся природой, застывшим пейзажем, на котором практически не сказывается смена времён года, с «вечнозелёными оливковыми деревьями и соснами» был тем краем, что в точности соответствовал требованиям художника, давал ему время на то, чтобы перенести на холст выбранный им вид, чего не позволял ему Иль-де-Франс со своей переменчивой погодой. Сезанну было необходимо это постоянство, позволявшее ему подолгу работать над этюдами, «на которые порой уходило по три-че-тыре месяца». Время — великий скульптор. Что до обитателей Эстака, то они Сезанна не жаловали: «Если бы взгляды местных жителей обладали убийственной силой, меня бы давно уже не было в живых. Не пришёлся я им ко двору»[163].

29
{"b":"185870","o":1}