Начало славного 1873 года ознаменовано созданием первого из истинных шедевров Сезанна — «Дома повешенного». Художник установил свой мольберт над дорогой, лицом к домам под соломенными крышами, один из которых действительно назывался «домом повешенного» за то, что навевал неподдельное чувство беспокойства. Это полотно отнесут к «импрессионистической» серии художника. Оно выполнено мазками светлых тонов с преобладанием бледной охры и зелёного; чёткие, раздельные мазки сближают живописную манеру Сезанна с манерой Писсарро и Моне. Но только на первый взгляд. Поскольку внимательный наблюдатель сразу обнаружит, что Сезанн и здесь не отказывается от своего излюбленного приёма, заключающегося в наложении друг на друга всё новых и новых слоёв краски и создании с их помощью рельефного изображения предмета — приёма, который Моне возьмёт на вооружение в своей серии соборов. Казалось, что посредством этой техники пространство словно сгущалось и застывало. Отсутствие на картине человеческих фигур ещё больше подчёркивало своеобразие изображённого на ней пейзажа, пронизанного светом, но словно какого-то ископаемого: заброшенное, проклятое место, навевающее мысли о совершённом преступлении. Сезанн вроде бы остался доволен этой своей работой. На следующий год именно её он выберет для первой выставки импрессионистов и продаст графу Дориа. При жизни художника эта картина будет множество раз переходить из рук в руки.
Как-то во время беседы с Гаше о творчестве Эдуара Мане, которым они оба восхищались, но постоянные упоминания о котором вскоре стали не только раздражать Сезанна, но и обижать его, у него появилось желание переписать созданную тремя годами ранее «Современную Олимпию». Ту свою «Олимпию» он сотворил буквально на одном дыхании и вот теперь взялся повторить эксперимент. В последнее время Поль здорово набил себе руку. Почти столь же молниеносно написанная, эта новая «Олимпия» продемонстрировала, насколько выросло мастерство Сезанна, насколько он стал самостоятелен и не похож на Мане, насколько пошли ему на пользу «уроки» Писсарро: лёгкая, воздушная, яркая и вызывающе дерзкая, эта Олимпия словно парит на своей огромной кровати, похожей на белое облако или взбитые в крутую пену сливки, перед наблюдающим за ней мужчиной — типичным представителем Третьей республики, напоминающим самого Сезанна, только очень прилично одетого; в руке у него трость, шляпа небрежно брошена на край канапе; чернокожая служанка широким грациозным жестом срывает со своей госпожи последний покров. Это отдаёт дурным вкусом, это эротично, это элегантно, это очаровательно, это романтично, как растворяющееся в воздухе сновидение, и вместе с тем весьма фривольно. А ещё это очень по-бодлеровски: отполированная годами, мягко поблёскивающая на свету мебель прекрасно подходит для спальни; подобный интерьер должен быть напоён ароматами амбры и мускуса и наводить на мысль о разврате. Видимо, Сезанн — уверенный в себе, почувствовавший себя настоящим мастером, владеющим кистью, как хороший фехтовальщик шпагой, — очень позабавился, делая этот набросок. И шутка его была отнюдь не безобидной. Он словно говорил: «Мане? Вот что я могу сделать с вашим Мане и его красоткой с идеальной грудью. И вот как я теперь могу писать».
Гаше пришёл в полный восторг. Впрочем, он был в восторге от всего, что делал Сезанн. Он купил у художника эту картину, он и раньше покупал его работы — так элегантно и ненавязчиво он помогал Сезанну сводить концы с концами, поскольку других источников существования, кроме скудного пособия, выделяемого отцом, у того по-прежнему не было. Поль не менял свои привычки, а отец не видел смысла менять свои. Вечно заросший и лохматый, в затасканной одежде, Сезанн вёл себя порой весьма эксцентрично. В доме у Писсарро часто собирались коллекционеры и тонкие ценители живописи, которым хозяин с всё большим успехом продавал свои картины. Однажды к ужину туда явился Сезанн, он был в своём обычном виде и яростно почёсывался, лукаво усмехаясь в бороду. «Не обращайте внимания, это всего лишь блохи», — обрадовал он госпожу Писсарро, заставив Камиля расхохотаться. Поди объясни гостям, что этот странный тип на самом деле сын богатейшего банкира, который держит его на грани нищеты. Благодаря протекции Гаше деревенские лавочники отпускали Полю товары в долг, а когда сроки платежей совсем уж неприлично затягивались, бакалейщик под нажимом доктора соглашался брать в счёт оплаты картины Сезанна. «Придёт день, когда они будут стоить больших денег», — уверял Гаше. Подобная вещь уже произошла с картинами Писсарро, цены на которые резко пошли вверх, за них стали платить по две-три тысячи евро, если перевести на современные деньги.
Писсарро был ангелом-хранителем Сезанна или «чем-то вроде доброго боженьки», как говорил сам Поль. Через этого своего наставника Сезанн вскоре сведёт знакомство с человеком, который многое сделает для популяризации его творчества. Речь идёт о папаше Танги. Этот бывший рабочий-штукатур, разделявший социалистические идеи Писсарро, не обладал особым богатством. В Париже он обосновался несколько лет назад, приехав из своей родной Бретани, где торговал сосисками в колбасной лавке жены, в столице же занялся продажей красок. Он даже открыл собственный магазинчик, но ещё и разъезжал со своими товарами по округе, что позволило ему свести знакомство с многими художниками, работавшими на пленэре, в том числе с Моне и Писсарро. Папаша Танги чуть было не расстался с жизнью после разгрома Парижской коммуны, когда его бросили за решётку вместе с другими коммунарами, а потом этапировали в Брест, где он ожидал смертной казни. Чудом избежав расправы, он вернулся в Париж и вновь занялся своей торговлей. Его приятель Писсарро стал посылать к нему в лавку клиентов из своих друзей-художников. Таким образом Танги и познакомился с Сезанном. Он сразу же признал талант художника, чья манера письма отличалась от всего того, что ему приходилось видеть ранее. Мятежник Танги умел довольствоваться малым и ценил это в других. «Человек, который тратит на жизнь больше пятидесяти сантимов в день, настоящая каналья», — любил он повторять. Он привечал всё то, что шло вразрез с официальным искусством, искусством буржуев-толстосумов. Он жаждал революции, жаждал прекрасной, светлой живописи, изображающей природу, настоящую жизнь, истинную суть вещей; жаждал живописи, обращённой к народу, умеющей тронуть простую и открытую душу обыкновенного человека. Танги стал «официальным поставщиком» Сезанна, он никогда не отказывал ему в кредите, принимал в качестве платы за холсты и краски его полотна, которые выставлял в своей лавке. Это была королевская щедрость. Сезанн всегда почтительно склонял голову перед своим благодетелем, а тот величал его не иначе как «господин Сезанн».
Но выставить картины в лавке папаши Танги ещё не значило снискать всеобщее признание. Салон по-прежнему оставался для Сезанна неприступной крепостью. Опять возникла идея проведения собственной выставки. Вся батиньольская группа вновь задумалась об этом. Шесть лет назад, в 1867 году, им не удалось воплотить эту идею в жизнь из-за недостатка средств, но теперь ситуация изменилась. Многие из этих художников окрепли и встали на ноги, они даже начали потихоньку продавать свои картины. Но им не хватало единства, до сих пор они так и не смогли оформиться в движение, способное противостоять ненавистной диктатуре жюри Салона, по-прежнему правившего бал. Ведь даже такой известный торговец картинами, как Дюран-Рюэль[141], вынужден был отказаться от приобретения их полотен: это стало вредить его репутации, консервативная публика никак не могла взять в толк, как можно торговать работами таких мазил, как Моне, Сислей и Писсарро. Им опять перекрывали кислород. Если они не смогут быстро сорганизоваться и защитить себя, их задушат, утопят, у них не останется ни единого шанса выплыть. 27 декабря они создали «Анонимное кооперативное общество художников-живописцев, скульпторов, гравёров и прочих». Пришло время предпринять новую попытку покорить Париж.