Одной из немногих европейских женщин, посетивших Турцию и написавших об этом, стала англичанка, леди Мэри Уортли Монтегю, урожденная Пьерпойнт, которая в 1717 году побывала в Стамбуле, где ее муж был послом. Как женщина, она имела доступ в гарем и могла наблюдать и описывать тайны, дразнившие стольких мужчин; как супруга посла, она пользовалась всеми преимуществами его положения, не будучи, как он, стесненной политическими условностями. Вдобавок она была образованна, умна и проницательна, что можно сказать далеко не о каждом путешественнике.
Посещение леди Монтегю Стамбула представляет тем больший интерес, что произошло оно в то время, когда старый миф о турке как о деспотичном и сластолюбивом неверном варваре начал уступать место новому, в ту пору еще пребывавшему в зачаточном виде, — мифу о неевропейце как о воплощении таинственности, романтики и, в конечном счете, оскорбленной невинности. К XVIII веку Европа смотрела на Турцию уже несколько другими глазами. Религиозная убежденность, так долго побуждавшая христиан-европейцев смотреть на ислам сверху вниз, начала уступать место самокопанию и, со временем, неверию в собственные силы. Намек на самоуничижение общества потребления перед лицом иного, более умиротворенного, образа жизни, явно виден в одном из писем леди Монтегю:
«Итак, Вы видите, сэр, эти люди не столь неотесанны, как мы себе представляем. Да, их великолепие отвечает иному вкусу, чем наш, и, возможно, лучшему. Я почти убеждена, что их представление о Жизни правильно, ибо они тратят ее на Музыку, Сады, Вино и изысканную пищу, тогда как мы ломаем головы над разными Политическими Замыслами или изучаем какую-нибудь Науку, которой так никогда и не можем постичь, а если и постигаем, не можем убедить других придавать ей такое же значение, какое придаем сами… Можете посмеяться надо мной за это чувственное высказывание, но я предпочла бы быть богатым Эффенди со всем его невежеством, чем сэром Исааком Ньютоном со всем его знанием».
В XVI веке, когда Османская империя еще пребывала на вершине славы, турецкая угроза затмевала, по крайней мере в глазах государственных деятелей, все остальное: две империи, две веры, два различных образа жизни сошлись лицом к лицу, борясь за господство над известным к тому времени миром. Кое-кому тогда казалось, что централизованная, вышколенная мощь Османской империи не может не одолеть слабую, раздробленную, нерешительную христианскую Европу.
Как же они ошибались… Хотя Османское государство еще долго играло важную роль на европейской сцене, она уже миновала свою высшую точку. Мусульманская вера европейцев уже не привлекала, турецкая угроза почти не пугала. Между турками и персами так и не было достигнуто соглашение, и постоянная борьба, перемежаемая войнами, длилась вплоть до XVTII века, когда ни Турция, ни Персия никакой опасности для Европы уже не представляли. Напротив, теперь угрожали им. Новый образ турка — слабого и разложившегося, так и напрашивающегося на иностранное господство, — сменил преобладавшие некогда картины мощи и угрозы, а на турецком горизонте маячил новый образ европейца — угрожающий, чуждый и вместе с тем соблазнительный.
Глава 5
Гиббон о Мухаммаде
Интерес Гиббона к исламу проявился, похоже, достаточно рано:
«Скоро внимание мое привлек Магомет и его сарацины, а критический инстинкт направил к подлинным источникам. Саймон Окли, оригинал во всех отношениях, первым открыл мне глаза, и я шел от книги к книге, пока не охватил весь круг восточной истории. Мне еще не было шестнадцати, когда я исчерпал все имевшиеся на английском сведения об арабах и персах, о татарах и турках, и с тем же пылом взялся угадывать смысл французского текста Де Эрбло и продираться через варварскую латынь Пококова Абулфарагиуса»[62].
Интерес этот Гиббон сохранил и в дальнейшем. Уже в Оксфорде Гиббона-студента впечатлила востоковедная традиция этого университета: «Со времен Покока и Хайда восточное образование было гордостью Оксфорда, и я как-то изъявил желание изучать арабский. Его [Гиббон говорит о своем наставнике] благоразумие отвратило меня от этого детской прихоти, но он пренебрег прекрасной возможностью направить пыл любознательного ума»[63]. Арабского Гиббон так и не выучил, но «критический инстинкт», который он столь рано проявил при чтении, сослужил ему хорошую службу, тем более что его пыл не подвергся воздействию оксфордского обучения начала XVIII века.
То было время, когда восприятие христианской Европой ислама и его основателя претерпевало любопытные изменения. Христианский мир долгое время не только не собирался признавать подлинность или какие бы то ни было достоинства ислама как религии, но и не желал принимать во внимание тот факт, что в лице ислама он имел дело с религией, о чем свидетельствует упорное применение к мусульманам этнических, а не религиозных категорий.
Средневековый христианский мир, однако же, изучал ислам, имея в виду уберечь христиан от мусульманских обольщений и обратить мусульман в христианство, и христианские ученые, в большинстве своем священники или монахи, создали целый корпус литературы о мусульманской вере, ее Пророке и его Книге — литературы полемической по замыслу и часто оскорбительной по тону, предназначенной для того, чтобы защитить и отвратить, а не для того, чтобы дать представление. Хотя постепенно сформировалась и несколько более отстраненная научная школа, в то время, когда Гиббон начал читать об исламе, в писаниях на эту тему все еще господствовали предрассудки и полемика.
Но если полемисты и преобладали среди писавших об исламе, монополистами в этой области они уже не были, тем более что и полемика велась теперь с иными целями. Мощной движущей силой перемен стала Реформация. Католические авторы часто пытались дискредитировать протестантское учение, сравнивая его с исламом: Мухаммад-де был древним протестантом, а протестанты суть новые сарацины. Протестантские богословы, в свою очередь, отвечали на этот вызов по-разному: иногда отвергали его, демонстрируя, что испытывают к исламу такую же жгучую ненависть, как и католики; иногда обращали его против собственных диссидентов, таких как деисты и унитаристы[64]; иногда принимали обвинение и обращали его в свою пользу. Практически это выражалось в предпринимавшихся время от времени попытках протестантских держав заключить с турками союз против католических империй[65], а крайних пределов достигло в симпатии унитаристов к исламу, простиравшейся иногда даже до принятия мусульманства.
Протестанты, особенно в Голландии, Англии и позднее Германии, внесли огромный вклад в арабские штудии. Ими опять-таки двигали разные мотивы. Одной из побудительных причин был интерес к еврейской Библии и осознание того, что арабский язык и арабистика могут способствовать лучшему пониманию еврейского текста Ветхого Завета. Другой причиной был интерес к восточным христианам, воспринимавшимся как потенциальные союзники протестантов в борьбе против Римско-католической церкви. Третьей причиной был подъем английской и голландской торговли в Леванте, для ведения которой требовалось знание местных языков и обычаев; протестантским же ученым торговая деятельность их единоверцев давала возможность побывать в тех краях.
Большую часть сведений об исламе Гиббон почерпнул у одного из крупнейших европейских арабистов XVII века, Эдварда Покока (1604–1691) — как непосредственно из его писаний, так и опосредованно, через более поздних ученых, во многом на Покока опиравшихся. Покок начинал в Оксфорде с древнееврейского и сирийского, а затем занялся арабским. В 1630 году Левантийская компания назначила его на должность капеллана в Алеппо, где он пребывал до 1636 года, когда был приглашен обратно в Оксфорд возглавить только что созданную Лодову кафедру арабского языка.