Тот, с Корчулы.
Я прижимаюсь к нему еще сильнее и радуюсь тому, что мы принадлежим друг другу.
— Долгие годы из-за этой чертовой песни я думал, что с вами, спящими, можно делать что угодно, — продолжает он. — А теперь представь мое позднейшее разочарование.
Я озираюсь, не смотрит ли кто на нас, и кладу руку ему на межножье.
— А тебе бы хотелось, чтобы я и вправду уснула таким глубоким сном? — спрашиваю я игриво.
— Допустим, — осторожно говорит Оливер, — что спящая женщина может обладать для мужчины определенной привлекательностью.
— Да? В чем же заключается эта привлекательность?
— В том, что мужчина может взять на себя всю полноту власти над женщиной и, таким образом, выполнить, наконец, свою естественную доминантную роль, о чем, собственно, я мечтал всегда. И далее: в том, что спящая женщина не навязывает ему все те бессмысленные предкоитальные действия, которые редакторы женских журналов бог весть почему считают возбуждающими. Никакого сдерживания псевдоориентальными массажами ступней, никакого посасывания ушных мочек… И наконец, мужчина избавлен от необходимости посткоитального общения…
Я знаю, что он говорит это не вполне серьезно, но все-таки я отстраняюсь от него.
— А может, лучше, если женщина вообще будет мертвая?
— Зачем же мертвая? — спокойно говорит Оливер. — Вполне достаточно, чтобы она время от времени принимала снотворное.
Еще минутой раньше меня возбуждал этот разговор, но сейчас он мне неприятен. Мимо с гиканьем пробегают два мальчика лет пяти. Оливер делает страдальческий вид.
— Господи! — сердится он. — Этим выродкам давно пора спать!
Я молчу.
— А как ты, собственно, относишься к детям? — спрашиваю я, чуть помедлив.
— Дети — и в радость, и в тягость.
— Я спрашиваю серьезно.
— Серьезно? — говорит Оливер. — Дети — игрушки скучающих, беспомощных взрослых.
— Что?
— Дети — наполнение пустых жизней.
Я буквально ошарашена.
И за этого человека я хотела выйти замуж!
Прага, 20 апреля 2000
Дорогая Лаура!
На дворе весна, и я все продолжаю петь свою запетую песенку. Называется она «Лаура, вернись!». Это готовый шлягер сезона. Мы были несколько раз в разных газетах, два раза в основных вестях по каналу Нова и, говорят, в новостях немецкого телевидения ARD (я не случайно употребляю множественное число, ибо весь этот медийный успех — прежде всего твоя заслуга…). Один литературный критик даже поместил в «Респекте» статью «Орфей в метро» — ты читала? Или теперь читаешь только журнал «Яхты и лодки»?
Сам я не раз видел, как тот или иной пассажир (обычно это девушка или женщина) с интересом, а бывает, и с заметным волнением, читает мое письмо, но пережил я и кое-что совсем другое — абсолютное равнодушие, когда пассажир прочитывает лишь несколько строк, a потом с тоской переводит взгляд на ближайшие рекламы: Отведай того-то, познай волшебный вкус этого, не сгибайся, а мужайся… Такие вещи бьют в цель: печаль скучна, а чужая особенно. Чья-то боль? Плюнь!
Недавно я был свидетелем того, как группа тинейджеров довольно грубо потешалась над моим предыдущим письмом. Я не такой болван, чтобы не оценивать ситуацию трезво, но все-таки тайно надеялся, что хоть какая-нибудь девушка одернет мальчишек: «Ну хватит вам, идиоты…» — примерно так, как кто-то иногда обрывает слишком пошлый анекдот, переходящий всякую допустимую грань. Но ни одна девушка не остановила их. Да и существует ли в век столь успешной чешской кока-колы еще какая-либо грань? Если теперь, бывает, смеются над Яном Палахом[74] и над концлагерями, то можно ли всерьез воспринимать обыкновенное чувство одиночества?
Об упомянутом одиночестве. Тебе трудно поверить, но за все эти долгие месяцы нашей размолвки я не был близок ни с одной женщиной. Ты ведь знаешь меня, знаешь, какое важное место в моей жизни всегда занимал секс. Три недели тому назад мой коллега из агентства (ты, конечно, знакома с ним, но в силу понятных причин я не называю его имени), который уже не мог смотреть на мое, как он выразился, добровольное мученичество, затащил меня в один загородный бордель, но представь себе, ни с одной из тех услужливых, но, очевидно, не очень счастливых девушек я не смог уединиться. Что за комедия: я лишился всего самого дорогого, но препоны остались. Вот одна конкретная деталь (прости мою откровенность, ты же знаешь, насколько я всегда был сдержан в этом плане): когда заиграли «Let's talk about love»[75] в исполнении Селин Дион, одна девушка, справедливо обиженная моим бездействием, положила руку на мое хозяйство. Я тотчас почувствовал эрекцию и одновремешо в голос заплакал. Ты только представь себе (на прошлой неделе это очень рассмешило доктора Z., хотя пациент ждет от своего психиатра совершенно другой реакции!): поет Селин Дион, а я со вздутыми брюками сижу в каком-то жутком кресле провинциального борделя и реву в три ручья.
Итак, это всего лишь малая толика деликатного самоироничного юмора (как писали в «Респекте»), подкрепленного неназойливой откровенностью, что я живу примерной аскетической жизнью и, главное, неизменно single[76]. Теперь кое-что менее смешное.
В последнее время мне снится страшный, тревожный сон. Я встречаю тебя у выхода из того или иного парка, преимущественно из Пругоницкого (понять не могу, почему именно там в последний раз я был в Пругонице со школьной экскурсией, где мне, между прочим, один одноклассник нечаянно сорвал родинку, которая потом весь день кровоточила…). В моих снах ты или беременна, или склоняешься над коляской. Коляска на редкость старомодная — такая плетеная, но кто знает, может, такой тип колясок теперь опять в моде.
Молюсь, чтобы это была неправда.
Люблю тебя, Лаура, и этому нет конца.
Вернись.
Оливер
Глава XXIV
Домашние новости — Кофе от Яны — Любовь по телефону — Неожиданное предложение Оливера
1
С возвращением из отпуска, или Домашние Новости:
Бабушка, гуляя с сиделкой под Новый год, упала и сломала шейку бедра. После операции она лежит в Буловке; в палате еще две такие же неподвижные старушки и один умирающий государственный чиновник-пенсионер. Мы с мамой — поочередно — навещаем бабушку каждый день. Стараемся всячески развлечь ее, но она непривычно молчалива; ни разу даже не спросила, есть ли у меня парень…
Губерт сразу же после Рождества оставил семью и переехал к Ингрид, в ее гарсоньерку. Новый год они встречали уже вместе. Ингрид купила Губерту два больших книжных шкафа, торшер и, разумеется, кресло. Твердит, что впервые в жизни по-настоящему счастлива. Оливер в восторге и упрекает меня, что я не разделяю его радости.
У Жемловой рак. Она ходит на облучение и, поскольку лишилась волос, вынуждена носить косынку — с тем же узором, что и занавеска на их обувном ящике. У нее такой вид, будто рак у нее по моей и маминой вине. Жемла по-прежнему пытается обнять меня или маму, стоит нам столкнуться с ним на лестничной клетке. Он зашел к нам рассказать обо всем еще в тот вечер, когда мы прилетели с Канар. Конечно, он очень удручен. Мама приготовила ему кофе и безучастно выслушала его. Решила не тратить своих чувств по этому поводу, заявив, что если у нее нет права на равнодушие, то тогда ни у кого его нет!
Тесаржову бьет муж. Об этом сказали мне Власта и Зденька. До сих пор — спасибо макияжу — ей удавалось скрыть это, но после Сильвестра все окончательно выплыло наружу — сломанный нос и разбитую бровь едва ли можно запудрить. Романа утешает начальницу перечнем знаменитых женщин, также переживших домашнее насилие.
Но особого толку от этого пока нет.
2
От издателя «Разумниц» мы все получили билеты в Национальный театр — на «Марышу»[77].