Вскоре на горизонте появились черные точки, одновременно послышался гул моторов. Кузьмин, переступая с ноги на ногу, пристально вглядывался в небо. Самолеты приближались, вырастая на глазах, и первое звено, идущее образцовым строем, начало заходить на посадку.
«Звено старшего лейтенанта Осадчего, целы все», — прошептал Кузьмин. Теперь и без того малая надежда становилась еще меньше.
Вторым пришло звено капитана Волкова. Один самолет этого звена сел в стороне. Он не мог выпустить шасси. Пришлось сесть «на брюхо» поодаль от взлетно-посадочной полосы. Санитарная машина помчалась туда, но пилот встретил ее приветственным жестом, выскочив из кабины целым и невредимым.
Затем показался один самолет третьего, последнего звена. Он отстал, позже всех выйдя из боя.
«Кого же нет?» — спрашивал себя Кузьмин, стоя все так же, вцепившись пальцами в звенья маскировочной сетки. Он не заметил, как к нему подошел Дубенко и молча обнял за плечи.
— Крепись, Тихон, — задушевно произнес он, пристально глядя на друга. — Крепись! Видишь, осиротело наше звено…
Кузьмин обладал удивительной способностью издали по какому-то одному ему известному признаку опознавать принадлежность машины, и «як» только еще заходил на посадку, когда он сообщил:
— Машина лейтенанта Мегрелишвили.
Эти слова прозвучали приговором Никитину и Быстровой. Лицо Кузьмина подернулось тенью. Руки отпустили сетку и конвульсивно вцепились в плечи Дубенко. Кузьмина трясло как в лихорадке.
Дубенко, видя, как тяжело другу, крепче обнял его, прижал к себе:
— Не надо, Тихон. Успокойся… Эх!.. Им жить бы да жить!..
К самолету Мегрелишвили несся по полю вездеход со Смирновым и Станицыным. За автомобилем торопился на мотоциклете посыльный штаба, чтобы вручить Смирнову только что полученную копию радиограммы Сазонова с припиской генерала: «Вечная слава доблестному герою, капитану Никитину. Горжусь боевым мужеством и летным мастерством капитана Быстровой. Немедленная отправка ее в госпиталь обеспечена. Головин».
16
Быстрову поместили в госпиталь, расположенный близ центра города, в просторном здании школы.
Около двух недель Наташа была в очень тяжелом состоянии. Ее изнуряли высокая температура и головные боли. Только в конце января она почувствовала некоторое облегчение. Слабая, осунувшаяся, с запавшими глазами, с заострившимся носом и туго забинтованной головой, Быстрова своим печальным видом наводила тоску и уныние на лечащего врача Бокерия и на соседок по палате.
Когда миновал самый трудный период болезни и дело пошло на поправку, Наташа все чаще и упорнее стала думать о последних событиях: боевом вылете, ранении, таране, аварии самолета и своем спасении. Напрягая память, она силилась вспомнить мельчайшие подробности того злополучного дня, но, несмотря на усилия, не могла этого сделать. Обморочное состояние при ранении и потеря сознания совершенно вычеркнули из памяти многие детали, и в воспоминаниях оставались глубокие провалы. Это беспокоило и угнетало Наташу, словно все то, что не вспомнилось, как раз и было самым главным, решающим и утраченным, как ей казалось, навсегда.
Вначале, оберегая покой Наташи, ей о многом не рассказывали, и только теперь она узнала, что в первые дни к ней в госпиталь не раз заходили Смирнов и Станицын, «выпрашивая» у врача разрешения хоть издали, хоть одним глазком взглянуть на нее. Часто заезжал Сазонов. Головин несколько раз справлялся о ее здоровье и беседовал с Бокерия, под чьим непосредственным и неотступным наблюдением находилась Наташа.
Почти ежедневно бывала в госпитале Настенька. Когда Наташа лежала без сознания или бредила, никого не узнавая, девушка проводила около нее все свободное время. Уткнувшись лицом в пикейное одеяло, висевшее на никелированной спинке кровати, она горько плакала, и трудно было сказать, о чем она думала в эти минуты — о тяжелом состоянии Быстровой или о гибели Никитина.
Ранение Наташи, которую Настенька горячо любила и к которой относилась как к старшей сестре, еще больше усиливало ее личное горе, невольно заставляя думать, что ее, Настенькина, жизнь теперь разрушилась, а сама она неизвестно зачем уцелела, зачем живет, движется, что-то делает.
Рано оставшись сиротой, Настенька легко привязывалась к людям и высоко ценила даже самое незначительное внимание к себе.
Когда Наташе стало лучше, девушки потихоньку беседовали, иногда обе горько плакали. Однажды дежурный врач заметил этот «дуэт» и запретил Настеньке навещать раненую. Несколько дней Настенька бегала по госпиталю, пока наконец при поддержке доктора Бокерия не добилась разрешения снова дежурить около летчицы. Она дала слово главному врачу и доктору Бокерия, что, кроме веселых разговоров, ничем иным занимать Наташу не будет. С тех пор Настенька строго выполняла данное обещание, мужественно боролась со своим горем, запрятанным глубоко в сердце, и болтала с Наташей о всяких пустяках или рассказывала смешные случаи из жизни своих знакомых. Лишь иногда осторожно сообщала о боевых делах полка, не упоминая о потерях.
Дни тянулись медленно, однообразно и походили друг на друга, как близнецы. И все же каждый новый день приносил Наташе что-то новое и значительное, рожденное неустанной работой мысли.
Люди, предоставленные самим себе, в часы и дни вынужденного бездействия задумываются над тем, что их особенно занимало в прошлом, но о чем они нередко забывали в хлопотливых будничных делах. Так было и с Быстровой. Страдая бессонницей, она размышляла о войне, о Родине, о тяжелой борьбе народа с врагом, о сущности и целях войны. Она думала о матери, сестре и братишке, оставшихся на оккупированной земле, и вспоминала рассказы о фашистском варварстве, о котором читала в газетах. В такие минуты слова «священная Отечественная война», грозные и суровые, звучали для нее не общепринятой формулой, а живым голосом ее собственного сердца.
17
Пятеро моряков получили увольнительные в город. Они тщательно побрились, отутюжили брюки, до блеска начистили ботинки.
Вручая матросам увольнительные, Сазонов внимательно и придирчиво осмотрел каждого. Ни единой ниточки или пылинки не обнаружил он на черных матросских форменках. Моряки шли в госпиталь навестить Быстрову. Больше месяца минуло со дня ее ранения.
— Что ни говорите, друзья, — рассуждал Панов, чернобровый, с задумчивыми, грустными карими глазами матрос, — а наш корабль орден получает! Операции операциями, а получаем-то мы определенно за нее. В приказе говорится: «За смелость и отвагу… за выручку боевого товарища…»
Горлов весело причмокнул:
— Дела! За прыжок в воду — правительственная награда!
— Смотря за какой прыжок! — пробасил Усач.
— Ясно! — согласился Горлов. — Здесь прыжок высокого назначения…
— Но всего с высоты трех метров! — пошутил Алексеев.
— Сазонова тоже наградят, — продолжал Панов. — Если катер получает, и он получит. Всегда так…
— Он заслужил. На всю эскадру авторитетом стал.
— Дерзко воюет! Помнишь, как неделю назад дали?!
— Да, даем жизни фрицам! Ловко тогда подводную лодку в расход пустили…
— А в тот раз… Батьку Шведова первого ранило, а перевязывался последним. Не хотел врача отвлекать от Натальи Герасимовны и от ребят… Так в строю и остался…
— Батька тих, но крепок… Он вроде Сазонова: настоящий моряк…
— Морской волк!..
Мысль, внезапно промелькнувшая в голове Алексеева, заставила его остановиться. Он посмотрел на товарищей:
— Как бы нам, ребята, на торжество Наталью Герасимовну заполучить? Нельзя без нее…
— Идея, Вася! Блестящая идея! Будем просить, — твердо сказал Панов. — Здорово получится!
Один лишь Храпов отнесся к идее Алексеева с недоверием.
— Как бы не так! Ждите! — заговорил он. — Не пустят гвардии капитана. Слаба, скажут… Врачи все на один лад. Для них и здоровый человек вроде больного, а больной вроде покойника. — И он безнадежно махнул рукой.