— Петух — птица нахальная. Курица — глупая птица. Или вы хотите, чтобы я сказал, что и бабы похожи на них? Брось, Сергевна, в глупости вникать.
Сергеевна немедля ушла от плетня. Но Степаниха — жена Птахина — еще долго кричала:
— Если у нас беда случилась — петух подох, то вам и горя мало. А еще соседи! Жалко им петуха на время дать — попользовать для чужих кур. Не отвалится ничего у вашего петуха! Он и петух-то ни к чему не способный, — разве такие бывают петухи!
— А ну, наддай, наддай, Степаниха, подбавь перцу! — пошутил Макар Петрович и, сняв петуха, вошел во двор к соседу. Он посадил петуха в их насест и сказал Степанихе:
— Когда купите ко́чета, они подерутся с моим и разойдутся по своим супружницам. Только и делов.
— На что он нужен мне, твой петух! Куды ты его принес?! — надрывалась соседка. — Не желаю твоего петуха пользовать.
— Цыц! — рыкнул басом Павел Ефимыч на жену, выходя из хлева. — Пущай сидит, где ему хочется.
Соседи поздоровались и разошлись. Нет! Нету былой дружбы, а одна неприятность. Чем бы все это кончилось, трудно сказать; какую линию взяла бы эта ссора, тоже предположить невозможно. Но очень уж к тому времени великие дела стали твориться на селе, чтобы разногласие соседей нельзя было забыть.
В воскресный сентябрьский день Макар Петрович шел из правления с газетой подмышкой. Шел быстро, непохоже на свою походку, будто боялся опоздать. Завернул он прямо к Птахину во двор, минуя свою хату. Тот тесал какой-то кол и обернулся не сразу. Макар Петрович зашел ему наперед и, постукивая громадным пальцем по газете, спросил:
— Слыхал, Пал Ефимыч?
— Чего там? — Он воткнул топор в бревно и выпрямился. Вся его фигура говорила: «Опять пришел, Горчица».
— Ну, брат ты мой, и головы там! — Макар Петрович развернул газету и стал читать вслух.
Читал он, правда, медленно, но правильно, с толком, поймет и малый ребенок. Птахин от удивления встал. Макар Петрович тоже встал, не отрываясь от газеты.
— А ну, дай-ка — я сам почитаю, — неожиданно сказал Птахин.
Они сели теперь уже на бревно, прямо среди двора. Птахин читал тоже не очень бойко. Он время от времени останавливался, поднимая палец вверх, давая себе поразмыслить. Потом снова читал Макар Петрович. Потом — опять же Павел Ефимыч. В течение трех последующих дней они несколько раз сходились уже поздно вечером и снова читали. Газета уже разлезлась по складкам, но ее склеили и знали точно, что там написано, под склейкой. И снова и снова принимались читать и обсуждать.
— Я тебе говорил, Пал Ефимыч: там надумают?
— Говорил. Правильно, говорил. Не отрицаю.
— Я ж тебе и еще скажу: там они мою душу чувствуют.
— И мою! — тыкал себя в грудь Птахин.
— И твою, — согласился на радостях Макар Петрович. — Тут и тебе хорошо и мне ловко. Значит, теперь получается так: заплати налог с сотки — и крышка. Есть у тебя скотина, нет ли скотины, хорошая у тебя корова или плохая — не важно. Сотка определяет налог. И до чего же это правильно!
— И не только в том, Макар Петрович. А льготы-то какие! Налогу вполовину меньше, молока — вполовину. Да все напополам меньше.
Что-то такое сблизило соседей: это была общая радость, общая уверенность в лучшем, общая благодарность правительству и партии. Оба соседа неразлучно посещали собрания, где ставились доклады о решениях сентябрьского Пленума ЦК партии, а после собраний усаживались на завалинку и засиживались за полночь. Днем им невозможно сойтись, потому что Макар Петрович все время был в конюшне и работал там с каким-то особым усердием. А Павел Ефимыч ни с того ни с сего частенько стал наведываться в город и наконец привез какие-то железные трубы. Вскоре и Макар Петрович отправился в город и привел очень хорошую телушку — породистую, смирную, ласковую. Для этой покупки он прибавил к своим четыремстам рублям аванс, полученный из колхоза на трудодни. Казалось бы, пришел мир между соседями: главный спорный вопрос решен. Но опять-таки получилось не так.
Однажды вечером сидели они, как и полагается, на завалинке. Сидели и беседовали. По улице «шла гармонь». Девчата и парни пели частушки беспрерывно. Сначала наши соседи не слушали песен, увлекшись собеседованием. (Макар Петрович рассказывал о том, какой золотой характер у его телушки, и убеждал соседа в том, что характер у скотины — это тоже очень большой интерес.) Но когда молодежь поравнялась с ними, девичий голос под переборы гармошки пропел:
Ой, товарищ Черепков!
Разведем теперь коров.
А еще будем просить,
Чтоб и сено нам косить.
— Слышь, Макар Петрович, что поет моя Аленка?
— А к чему это она? — не сразу сообразил Макар Петрович.
— Они, слышь, все наши пересуды в песни складывают. Значит, я и говорю: скотину разведем, слов нет, но корму нам надо теперь много. Вот, к примеру, про себя скажу. По уставу я буду иметь корову, телку, овец… — Тут он подумал немного. — Овец десяток, пчел, скажем, ульев пятнадцать, свинью, допустим, кормленую да поросенка малого на смену… Свинью забил — поросенка корми… Налог все равно такой же, имей я или не имей ничего. Значит, тут еще бы остается так сделать: половину лугов колхозу, а половину — нам.
Макар засипел трубкой.
— Эге-е! Во-он ты что-о! — Он подумал и вдруг с усмешкой сказал: — Ты ж воды не натаскаешься на такую ораву скотины.
— А я и таскать не буду. Я трубчатый колодезь прямо во дворе пробью. Трубы и насос уже купил. Ясно, разве ж мыслено, бабе столько воды носить. Ей и без этого теперь в колхозе не придется работать, дома хватит по горло.
— Как так не работать? — вскочил Макар Петрович.
— А так, что и самому теперь придется подумать: то ли пойти, то ли нет.
— А ты читал, как написано? Там сказано: кто не будет работать в колхозе — налогу больше на пятьдесят процентов.
— Это написано неправильно.
— Как неправильно?
— А так — неправильно. Не разорваться же мне надвое — и там и тут.
— А! Вон как! — Макар то заходил на одну сторону от соседа, то на другую, а тот поворачивал за ним голову, не видя его лица в темноте. — А! Вон как! Значит, и от колхоза и от правительства тебе все дай, а ты колхозу — ничего! Ты что? Ты что? — все больше горячился он. — Ты ж говорил, что тебя они понимают. А сам-то ты их понимаешь? Ты куда гнешь?
— Но! Раскричался, как на пожаре.
— И буду кричать! На собрании даже буду, кричать: Пашка-Помидор не в колхозе хочет разводить скотину, а у себя во дворе.
— Да ты пойми, садова голова! — уже с сердцем говорил Павел Ефимыч. — Если будет большой трудодень, я, может, тогда и сокращу скотину, а сейчас буду разводить.
— А! Ждать будешь, когда другие добьются большого трудодня. Не-ет! Не будет так, кричать буду! Я твою нутренность увидал. Всю, как есть, увидал. У тебя корень во дворе, а сухие сучья в колхозе.
— Ты что кричишь на всю улицу! — рыкнул вдруг Помидор. — Что кипишь, Горчица?! — И придвинулся вплотную к Макару.
Тот не отодвинулся ни на сантиметр и воскликнул:
— Где же твоя совесть колхозная, чортов Помидор!
— Горчица! — сказал Птахин.
— Гнилой Помидор! — сказал Макар Петрович.
— Я еще за петуха с тебя стребую: твой петух моему голову всю раздолбал — нового опять покупать. Я еще…
— Возьми и моего петуха, чорт с тобой! — Макар добавил пару крепких, неписаных слов, плюнул и ушел домой.
Вот ведь как оно получилось! Никогда так не было, никогда не ругались так, чтобы бросать друг другу прозвище в глаза.
Больше того, доподлинно известно, что Птахин ходил к председателю колхоза Черепкову, с которым у него сложились неплохие отношения, и говорил ему, что «Макар-Горчица стоит против сентябрьского Пленума и не дает ему разводить скотину». Известно также, что Макар Петрович посетил секретаря колхозной партийной организации и сказал так: «Пашка-Помидор — гнилой колхозник, — и он, Помидор чортов, не соответствует действительности».