— Ты это напрасно, Пшеничкии — бригадир очень хороший.
— А я и не сказал, что он плохой. Нет, пущай он даст мне постоянную, чтобы я при деле был. У меня тоже нервов нету, я тоже был на войне, а теперь и работу себе не выбери по вкусу. Я, брат, им покажу. Игнат, думаешь, так себе? Не-ет! Я по облигации пять тысяч выиграл: возьму вот и уеду в санаторию. Почему другим можно, а Игнату нельзя? — спрашивал он не то самого себя, не то обращаясь все к тому же Пшеничкину. — Можно и мне. Можно или не можно? — Игнат посмотрел на меня.
— Можно, конечно, но только в работе скакать с места на место — это плохо. Дисциплину понимать надо, — повторил я его же слова.
Игнат молча посмотрел на меня еще раз, вытер рукавом губы после еды и махнул рукой, будто хотел сказать: «А ну вас всех к лешему!» Встал и пошел к лошади: отогнать ее от посева.
Все остальное время дня он о чем-то думал, изредка грозил молча кому-то пальцем. Иногда дремал и клевал носом в передок брички.
А вечером на наряде он заявил бригадиру решительно:
— На апробацию завтра не пойду: пропекло голову и… работа тяжелая — от солнца до солнца.
Белокурый и голубоглазым бригадир Пшеничкин — тот, что ездит всегда верхом на белом меринке, — воскликнул:
— Ну что с тобой делать? Что ни день, то фокус, что ни день, то опять! Ты ж все работы в колхозе перебрал, и все не по тебе. На ферме был, на волах ездил, прицепщиком был, около цыплят был, в кирпичных сараях был, на свекле был, и все тебе — не та работа.
— На апробацию не поеду, — еще раз сказал Игнат, будто вся речь Пшеничкина его не касалась и он сообщал это бригадиру как окончательно решенное и не подлежащее обсуждению.
— Тогда никакой работы не дам! — вспылил Пшеничкин и сжал в кулаке свою фуражку. — Иди до дому! Предупреждение у тебя есть, выговор есть, штраф на три трудодня тоже есть: что тебе еще надо? Что по уставу осталось? Подать докладную, чтобы исключили? Так, что ли?
— Подай, — равнодушно ответил Игнат. — Подай! А я им там скажу.
— Скажешь — «воевал»? Знаю… Я тоже скажу, что в роте Игнату Ушкину попадало за нарушение дисциплины.
— Что там со мной было в роте — не твое дело, Алеша, а орден-то за что-нибудь дали Игнату: их зазря не дают.
— Но зато мое дело, где тебе сейчас быть. Понял? Ну, Игнат, — убеждал Пшеничкин, протягивая ему обе руки, — ты подумай только, что ты за человек!
— Не! Не поеду. Давай другую работу!
— Нет тебе никакой работы. Иди! — горячился бригадир. — Доложу председателю.
— Ну доложи, доложи, а я пойду в район жаловаться, — все так же невозмутимо говорил Игнат.
— Иди!
— И пойду.
— Ну и иди!
— А что ж, не пойду, думаешь? — не меняя тона, спрашивал Игнат.
Жаловаться он, конечно, никуда не пошел, да и сроду ни на кого не жаловался.
На следующий день, еще не ведая о вечернем разговоре с бригадиром, я зашел спозаранку к Игнату, чтобы поторопить с отъездом в поле. Хата его, в отличие от соседних, была неприглядна: глина кусками отвалилась от стен, крыша оползла и осела верблюжьим горбом; навоз навален около хлева так, что можно, как по горке, взойти на самый хлев; лопата с поломанной ручкой валялась у стены.
Солнце еще не взошло, но в хате уже слышалась легкая перебранка. Говорила жена Игната:
— Что ж ты ни за что дома не берешься? Крыша течет, хлев худой, полы надо перемостить, печь переложить, а ты…
— А я гармонью новую куплю, буду учиться играть, — отговаривался Игнат незлобиво, и нельзя было понять — шутит он или нет. — Кордион куплю.
Я вошел, поздоровался.
У Игната ворот рубахи расстегнут, босые ноги висят с кровати и чешут одна другую; волосы похожи на мятый, перепутанный лен: видно, что проснулся недавно. Жена, Домна Васильевна, стоит у печки, уже готовая идти на работу; в хате подметено, стол вымыт. Ростом она выше мужа, полногрудая, чернобровая. Мальчик лет трех сидит на скамейке и играет, гремя коробкой с пуговицами.
— О чем спор?
Игнат ответил не сразу.
— Обвиняет меня супружница в неправильном подходе к личному хозяйству. А я ей говорю, что личное хозяйство теперь — тьфу! При коммунизме не надо будет ни хаты, ни коровы: надо молока — на, бери! — и он сложил пальцы так, будто держал литровую банку и уже кому-то ее подавал. — Надо тебе квартиру — на, бери! Надо, скажем, тебе гитару тальянскую о двенадцати струнах — на гитару, бери, только играй, пожалуйста!
— Да тебя до тех пор потолком завалит! — Домна Васильевна подняла беспокойные глаза вверх и указала на пятна. — Хочет с раскрытой крышей до коммунизма дожить. Кто тебя туда пустит с такой хатой? Горе ты мое!
— Пуговку вынь! — спокойно сказал Игнат.
— Что?
— Пуговку Ленька заглотнул: вынь!
— Да что ж ты сам не мог вынуть? — Домна Васильевна кинулась к ребенку.
— Твое дело за ребенком смотреть.
— А если проглотил бы? — спросила она с сердцем и, нажав на щечки мальчика, вынула пуговицу пальцем.
— Ничего ему не подеется. Телок на ферме целый пояс заглонул, ничего не сотворилось — жив и по сей день! — сказал Игнат, не меняя позы, по было в его тоне что-то тонкое, насмешливое, чего, может быть, не понимала и жена.
— Ну хватит балясы точить! — почти мирно заговорила Домна Васильевна. — Давай на работу, а я Леньку в ясли занесу.
Игнат посмотрел на меня и сказал, будто отвечая жене:
— Не думал сегодня на работу.
— Да ты что? С ума сошел? — крикнула его жена. — У меня, у женщины, триста трудодней, а у тебя сто сорок! Ты что, хочешь меня осрамить? Куда ни пойди, все — «летун» да «шатай-валяй»… А ну-ка, одевайся! — Она решительно подошла и без труда сдернула его с кровати. — А ну, иди запрягай!
— От чортова баба! — сказал Игнат и, видимо ничуть не обидевшись, стал обуваться, затем умылся, и вскоре мы вышли с ним вместе.
Три дня промучился со мной Игнат на апробации, но — что интересно! — исполнял все точно и аккуратно. А в это время бригадиры и председатель колхоза продолжали обсуждать, что делать с Игнатом.
На любой работе он дольше недели не выдерживал и просил другую: на вывозке навоза у него «рука развилась», на сенокосе — «нога отнялась», на тракторном прицепе — «дых сперло от пыли», даже на апробации — «голову напекло» и «нервы не держут». «Нервы, — говорит, — нужны крепкие. А ну-ка, сноп обмолотится или развяжется — вот и беспокойство целый день. Мне нужна работа покойная».
Собственно говоря, он ежедневно на работе и вполне понимает, что — по уставу — его исключить не могут, но заработки его слабые, половинные: полтрудодня ежедневно вкруговую не выходит. «И кому какое дело, — говорит он, — сколько я зарабатываю! Может, мне и этого заглаза хватает».
Вывести Игната из терпения совершенно невозможно, его, как говорится, «ни гром, ни райком» не растревожат. Он иногда поет под балалайку песни грустные или веселые, смотря по настроению. О музыке поговорить любит и иногда скажет:
— Гармонь у меня «трехтонка» и «граматика» с заемным басом.
— Что она у тебя — автомашина или книжка? — удивился я как-то.
— В музыке тоже понятие надо иметь, — объясняет Игнат, — «трехтонка» — это в три тона играет, а «граматика» — это такой лад, граматический называется.
— Хроматический.
— Вряд ли! — сомневается он. — Все настоящие гармонисты так говорят.
Переубедить его нет никакой возможности: он не спорит, но и не соглашается, оставаясь при своем мнении. Еще в школе, малышом, он сказал учительнице: «Без тебя знаю». А все оттого, что рос единственным сынком, всегда только и слышал, что «умница», да «молодец», да «не тронь топор», «не хватай молоток», «поставь ведро! Сами воды принесем», и ничего ему не приходилось делать: «Сами сделаем. Играй, Игнатка!» Так и привык. Люди стали комбайнерами, бригадирами, трактористами, агрономами, а Игнат — с балалайкой. Так и пошла по колхозу пословица: «Работает, как Игнат с балалайкой».
Ну, это все дело прошлое: год от году Игнат все-таки работает лучше, все-таки минимум стал вырабатывать, хоть и с натяжкой. Однако уважения колхозников все равно нет, да и какое может быть уважение к человеку, который дальше минимума не идет! А между прочим, Игнат обладает довольно трезвым рассудком и шутку отколоть любит такую, что запомнится всем надолго; шутит он чаще всего загадками, так, что спервоначалу и не поймешь, и при этом не ждите от него улыбки: лицо не изменится ничуть, останется таким же спокойным, как и всегда, а улыбнется он только после, иногда даже через несколько дней.