Определенная стабильность позитивной динамики развития частной сферы жизни древних русов и московитов, если судить по истории материнства, была связана с особенностями русской семейной организации, характеризовавшейся явной устойчивостью межпоколенных связей, значительной ролью старших женщин в доме (бабушек), уважительным и внимательным к ним отношением со стороны детей и внуков. Это особенно хорошо прослеживается на поздних (XVII в.) материалах. В педагогике матерей и бабушек объединялись постулаты православия и народные традиции, и таким образом — опять-таки в частной сфере — церковный идеал превращался в народно-религиозный. Постепенно, но не ранее конца ХУЛ в., на передний план в материнском воспитании, в отношениях матери и детей и, следовательно, в частной жизни всех женщин выдвинулись факторы личностно-эмоциональные, которые как «элементы», как «ростки» существовали и ранее, когда материнская любовь была, можно сказать, делом индивидуального усмотрения и социально вероятным, хотя, возможно, и не слишком распространенным явлением (X–XV вв.).
Отношения матерей и детей в Древней Руси и в Московии XVI–XVII вв. приобретали определенную индивидуально-личную остроту в конфликтных ситуациях, которые могли быть вызваны нарушением детьми общепринятых норм (нравственных или, например, какими-то проступками в сфере уголовного права), а также неординарностью ситуации (например, в случае редкого, но все же случавшегося в XVII в. развода родителей или когда в семье, бывшей долго бездетной, наконец появлялся ребенок). Впрочем, и примеры бесконфликтного развития отношений между матерями и детьми в Московии XVII в. позволяют прийти к выводу о том, что уже в то время «нормой» постепенно становились внимательные, доверительные и уважительные отношения между родительницами и их «чадами».
Увеличение удельного веса эмоциональности в семейно-родственных отношениях шло параллельно с процессами обмирщения духовной сферы, ростом значимости и ценности частных, личных переживаний, появлением характерных черт индивидуализма и гуманизма. Можно полагать, что развитие этих процессов влекло за собой большую «социальность» в биосоциальных отношениях матерей и детей, их большую осознанность и глубину, ответственность друг за друга, а это, в свою очередь, являлось свидетельством теснейшей связи материнской дидактики с общими ориентациями культуры, с межпоколенной трансмиссией ее традиций и ценностей.
IV
«ДОБРУЮ ЖЕНУ НЕУДОБЬ ОБРЕСТИ…»
Супружеская роль в частной жизни женщины в Х-XVII вв.
Роль женщины в древнерусской семье и семье раннего Нового времени (XVI–XVII вв.) не исчерпывалась только ролью домохозяйки и матери. Немалое значение в ее частной жизни имело само супружество и, следовательно, выполнение женщиной функций жены, стремление ее быть женой доброй. Противопоставление злой и доброй жены прошло буквально «красной нитью» через все средневековье и сохранилось в Новое время вместе с неисчислимым количеством всевозможных «слов» и «бесед», «поучений» и проповедей на эту тему. Казалось бы, подобный сюжет — не более чем общехристианский топос, к тому же хорошо изученный! Однако сквозь дидактические тексты православных компиляторов можно разглядеть детали жизни реальных женщин того времени. Разумеется, православные проповедники были прежде всего обличителями пороков, не склонными анализировать действительную ситуацию и уж тем более реальные женские эмоции.
Однако пристальный анализ церковных текстов, касающихся описаний добрых и злых жен, позволяет заметить постепенные изменения, обусловленные динамикой формирования и, можно сказать, «усложнения идеалов», определенной сменой акцентов. Рассмотрение литературной эволюции образов доброй и злой жен проливает свет на историю изменений в умонастроениях людей, живших за несколько веков до нас, в том числе — трансформации в отношении к частной сфере жизни, и в отношении к ней современников.
Известно, что православная концепция характеризовала добрую жену прежде всего как женщину работящую, «страдолюбивую», как хорошую хозяйку. Идеал супруги был ориентирован на женщину профессионально не занятую, но усердно работающую «по дому», которая к тому же «чада и челядь питает», «чинит медоточное житие» и «много користи» (выгоды. — Н. П.]. Даже в чистой стилизации литературных эпизодов, повествующих о работящих добрых женах, чувствовалось значение и ценность в семейной жизни того времени женщины житейски умудренной, умеющей «вести дом». С другой стороны, ориентируя на поиски доброй жены, учительная литература XII–XVII вв. ставила на первое место, конечно, не материальный фактор (семейное благополучие, достигнутое благодаря трудолюбию женщины), а факторы нравственно-идеологические. В первом ряду здесь была религиозность (добрая жена должна была быть «боящейся Бога», богобоязненной), далее следовал фактор социальный (от доброй жены ожидалось добровольное отречение от каких-либо дел вне семьи) и моральный: под доброй женой разумелась жена покорная («покоривая», «смиренная», «тихая»), безоговорочно согласная на признание своей второстепенности по сравнению с мужем, а потому верная, преданная ему при любых обстоятельствах. Авторы церковных поучений исходили также из определенных эстетических представлений и ценностей (добрая жена рисовалась ими красивой внутренней красотою, «светом ума и тихости») [1].
Образы добрых жен в нарративных светских памятниках домонгольского и монгольского времени (X–XV вв.) не столь часты, как можно было бы думать. При этом все они статичны и прямолинейны. Частная жизнь выдающихся женщин Древней Руси, которые в силу свершенных ими «деяний» вполне могли бы считаться добрыми женами — от княгини Ольги до жены Дмитрия Донского Евдокии Дмитриевны — почти не поддается реконструкции. Все известные княгини и правительницы предстают в летописях как бы en face (как в ранней русской иконописи, где изображение лишено объема и перспективы) — в наиболее значительных поступках, символичных и лаконичных высказываниях. Как это ни удивительно для женских образов, — долженствующих, казалось бы, быть более эмоциональными, — они изображены лишенными душевных терзаний (хотя и могущими испытывать муки телесные), вне какой-либо «психологии возраста», в каком-то идеальном, вневременном состоянии. Многие замечательные женщины выписаны яркими красками (в. кнг. Ольга, галицкая кнг. Всеволожая, черниговская кнг. Мария), но без тонов и полутонов, создающихся противоречиями внутреннего мира человека. Даже внешние индивидуальные свойства большинства летописных княгинь и княжон (в отличие от их мужей, отцов, сыновей) стерты. Их и домыслить-то сложно.
Как ни трудно было воссоздавать психологические характеристики древнерусских правителей — это все же оказалось возможным [2]. Проникнуть же в мир индивидуальных интересов их жен нельзя: в летописях они буквально «невидимы», так как однохарактерны [3]. У всех достойных подражания русских князей, если судить по летописям, в семье был полный лад, «любое велика», и ни одна злая жена своими поступками и норовом не подпортила им «характеристики». Читатель должен был полагать, что каждому «хорошему» князю, наделенному врожденным капиталом добродетелей, автоматически удавалось обрести и добрую жену, которую церковные поучения именовали «венцом мужу», его «веселием» и «чястью блага» [4]. Летописцам удавалось поразительным образом не «проговариваться», не сообщать подробностей личной жизни этих добрых жен. Нет сомнения, что для идеала любви, прекрасного вымысла о беспрекословном смирении, верности и самопожертвовании было мало места в трезвых материальных и политических расчетах русского средневековья, причем в среде аристократии (о которой и шла речь в летописях) — особенно. Но именно этот идеал летописцы и заставляли переживать, создавая образы и образцы ирреально-благостной, одухотворенной любви.
Отфильтровав факты реальной жизни, авторы летописей и литературных произведений XI–XIII вв. оставляли для потомков лишь то, что нуждалось в прославлении и повторении. Поэтому частная жизнь добрых жен во всех древнерусских летописных текстах — это не фиксация деталей индивидуальных судеб, а образно-символическая конструкция определенных идей — нежной заботливости («велику любовь имеяше с князем своим, ревнующи отцю своему») или, например, проникновенного понимания государственных тревог находившихся рядом мужчин («сдумав со княгинею своею и не поведав сего мужем своим лепшим думы») [5].