— Как это? Да все, что только…
— Будто бы? Отказались бы от книг, например?
— Это еще зачем? Что это даст?
— Я не говорю, что это надо или что это даст нечто хорошее. Я хочу только проиллюстрировать тот факт, что юная леди, даже столь очаровательная и столь значимая для вас, отнюдь не является чем-то наиболее заманчивым и существенным в вашей жизни. Романтическая любовь — не более, чем довольно нелепый побочный продукт западноевропейского феодализма; азиаты и африканцы могут лишь посмеиваться над ним — с изрядной осторожностью, впрочем. Вы угрюмо качаете головой, вы мне не верите. Ну и хорошо. По крайней мере, это значит, что больно я вам не сделал.
— Но и не помогли ни капельки!
— А чего вы ждете от негра с Гаити? Чуда?
— Боюсь, тут только чудо и поможет… Теперь вы скажете, что со временем это пройдет и что, как бы там ни было, это лишь юношеская дурь.
Он посмотрел на меня с укоризной.
Нет, Ходж. Надеюсь, я никогда не принадлежал и не буду принадлежать к тем, кто полагает, будто истинные страдания ограничены каким-то возрастом или каким-то временем. Относительно же того, что это пройдет… В конце концов, все пройдет, но как бы ни был желанен вечный покой, полагаю, очень немногие хотели бы раньше времени оставить юдоль скорби.
Позже я пытался сопоставить сказанное Энфанденом с тем, что мог бы сказать Тисс. Зависит ли спасение наших с Тирзой отношений от меня одного, или от нас обоих, или от судьбы, или от случайности? Или все предначертано, и глупо даже думать о борьбе?
Потом я спросил себя, не слишком ли я горд и раним. Я пытался заставить Тирзу смотреть на мир моими глазами, и потому спорил с нею, пытался подавить; неужели нельзя, не отказываясь от самого главного в себе, быть в то же время по отношению к ней более терпимым? Неужели нельзя излечить ее — пусть не от честолюбия, но хотя бы от презрения ко мне?
Полный решимости, я ушел из магазина сразу после восьми; от нетерпения я почти бежал и оказался на Площади Бассейна, где мы обычно встречались, слишком рано — но колокола на соседней церкви едва отзвонили четверть часа, как раздался голос:
— Ходж…
Она пришла на редкость точно; то был, наверное, добрый знак. Надежда горела во мне.
— Тирза, я тебя видел сегодня…
— Ну да? А я думала, ты так увлечен беседой со своим черномазым, что не видишь ничего вокруг.
— Зачем ты так его называешь? Думаешь…
— Ради бога, не надо нотаций. Я назвала его черномазым, потому что это звучит лучше, чем черножопый.
О моя решимость смотреть на мир глазами любимой, где ты?
— Я называю его мсье Энфанден, потому что его зовут именно так.
— У тебя есть хоть какое-то чувство собственного достоинства? Похоже, что нет. Странные же у тебя манеры, Ходж! Я еще могу примириться с подобными выходками, но другие вряд ли их поймут. Как ты думаешь, что сказала миссис Смит?
— Я не знаком с этой дамой. Откуда мне знать?
— Зато я знаю — и я с ней согласна. Тебе понравилось бы, если б у меня ходил в приятелях голый людоед с кольцом в носу?
— Но у Энфандена нет кольца в носу, и ты сама видела, что он вполне одет. Возможно, он тайком и ест миссионеров, но это не может оскорблять миссис Смит, ибо выглядит он вполне пристойно.
— Я говорю серьезно, Ходж.
— Я тоже. Энфанден — мой единственный друг.
— Может, ты и выше приличий и правил хорошего тона, но я — нет. Если ты еще хоть раз покажешься с ним на людях, сюда можешь больше не приходить. Я не стану общаться с тобой.
— Но, Тирза… — беспомощно начал я, ошеломленный полной невозможностью отыскать какой-то компромисс с ее несообразной позицией. — Тирза, но…
— Нет, — твердо сказала она, — тебе пора взрослеть, Ходж, и кончать с этими детскими фортелями. Единственный друг, подумать только! Да ведь если б он сейчас тут появился, ты бы, наверное, заговорил с ним!
— Ну, естественно. Не думаешь же ты, что я…
— Думаю. Именно это я и думаю. Что ты должен вести себя, как воспитанный человек.
Я не сердился на нее. Я не мог сердиться на нее!
— Если таково воспитание, думаю, мне лучше остаться диким.
— Ты хочешь сказать, — в ее голосе сквозило удивление, — нет, ты действительно хочешь сказать, что и впредь собираешься вести себя подобным образом?
Должно быть дедушка Бэкмэйкер был упрямый человек; тому порукой то, что, по словам матери, от Ходжинсов во мне ничего нет.
— Тирза, что ты подумаешь обо мне, если я откажусь от своего единственного по-настоящему доброго и понимающего друга — за всю жизнь единственного! — только потому, что у миссис Смит представления о приличиях расходятся с моими?
— Я подумаю, что ты наконец начал что-то понимать.
— Прости, Тирза.
— Знаешь, Ходж, я предполагала, что так получится. Что ж, значит мы больше не увидимся.
— Если ты только выслушаешь меня…
— То, думаешь, стану таким же придурком, как ты? Не хочу быть ни придурком, ни мученицей. Не собираюсь изменять мир. Я нормальная.
— Тирза…
— Прощай, Ходж.
И пошла прочь.
Нелепо, но мне казалось, если позвать ее — она вернется. Или хотя бы остановится, выслушает. Я не позвал. Энфанден прав, все дело во мне. Есть вещи, от которых я не могу отказаться.
Этого героизма мне хватило минут на пятнадцать. Потом я понесся через парк, через улицу — к дому Смитов. На верхних этажах горел свет, но на цокольном, как всегда, было темно. Я не решился стучать или звонить; ее запрет я помнил крепко. В душе был сумбур; я ходил и ходил взад-вперед по выложенному плитками тротуару, покуда патрульный не начал с подозрением посматривать на меня. Я малодушно ретировался.
Не дожидаясь дня, я принялся писать ей длинное, бессвязное письмо, умоляя позволить мне поговорить с нею, всего лишь поговорить — час, десять минут, минуту. Я обещал законтрактоваться, эмигрировать, разбогатеть каким-то чудом — только бы она выслушала меня. Я вспоминал наши лучшие мгновения, я уверял, что люблю ее, что умру без нее. Исписав этими сантиментами несколько страниц, я начал сначала и написал то же самое. Светало, когда я отправил письмо пневматической почтой.
Усталый и измученный, я был Тиссу в тот день плохим помощником. Даст ли она телеграмму? Или отправит письмо, как я — тогда оно поступит не раньше вечера. Или она зайдет в магазин?
Назавтра я послал еще два письма и пришел вечером на Площадь Бассейна в идиотской надежде найти ее, где находил всегда. Потом я буравил дом Смитов взглядом, будто хотел гипнозом заставить ее выйти. На третий день мои письма вернулись нераспечатанными.
Существует расхожее мнение, что в юности люди быстро забывают свои печали. И правда, уже через несколько недель боль моя притупилась, а еще через несколько — мое сердце вновь принадлежало лишь мне. Но то были долгие недели.
С Энфанденом мы больше не говорили о Тирзе. Должно быть он почувствовал, что она оставила меня, а возможно, догадался даже, что это как-то связано с ним — но он был достаточно тактичен и не упоминал о ней; и я не упоминал. Мне было слишком тяжело.
Не знаю, стал ли я и впрямь взрослее после этой истории, или, испытав и горе, и гнев, я попытался больше не поддаваться легкомысленным увлечениям и оградить себя от новых страданий чем-то по-настоящему для себя интересным — так или иначе, есть тут связь или нет, но именно с этого момента я решил сосредоточить свое книгоглотание на работах по истории. С некоторой робостью я сказал об этом Энфандену.
— История? Ну, конечно, Ходж. Благородное занятие. Только вот что это такое — история? Как ее пишут? Как ее читают? Это — бесстрастная хроника событий, доподлинно установленных и последовательно изложенных в полном соответствии с их сравнительной важностью? Но разве такое возможно? Или это превращение обыденного в прославленное? Или хитроумное передергивание, которое вдруг дает более точную картину, нежели аккуратное копирование?
— Мне кажется, что факты первичны, а интерпретации возникают позднее,