А есть и такие, по-нашему — совсем негодные, до того изверились, что не удивляются даже и на Петра и на Павла и говорят, будто оттого у них и правда, что слепой и глухой не умеют между собой сговориться, чтобы обманывать.
Братки служили на одной должности повара на железной дороге, и вологодский буфет далеко славился по всей Северной дороге их пирожками, жареной дичью и гарнирами. Когда поезд подкатывал, то люди, даже и сытые, выходили попробовать знаменитых пирожков и всегда при этом дивились на двух граждан, соединенных поневоле в одного повара.
Дивились, что два обиженных природой человека, соединенные в одного, работали, пожалуй что, лучше, чем два несоединенных нормальных. И некоторые высказывали:
— Вот бы всем так!
Но тут же с горечью вспоминали, что Павел был слепой, а Петр глухой, всем же хотелось непременно и видеть и слышать.
Покушав пирожков, с этим примером все уезжали, но мало кто знал о братках самое удивительное, о чем знали только мы, кровные вологодские охотники. Братки у нас б городе были самые замечательные охотники, и глухарей они всегда приносили много больше охотников с полноценным зрением и слухом.
Все было в том, что глухарь поет очень тихо и успех зависит много от того, кто раньше других глухаря заслышит. Раньше всех, конечно, слышал глухаря в лесу слепой Павел и, заслышав песню, хватал братка за руку и скакал с ним к глухарям.
И вторая причина успеха в этой охоте была оттого, кто раньше во мраке рассвета разглядит среди ветвей птицу. На это был мастером глухой Петр: завидев глухаря, когда еще никто не мог видеть, Петр останавливал. Павла и глядел то на глухаря, то на брата. По уговору слепой Павел трогал Петра за левое плечо, когда глухарь начинал песню, и Петр под песню стрелял.
Так вот все со смехом в Вологде говорили, что правда только у Петра да у Павла; а на службе у братков выходили славные пирожки, и на охоте птиц у них всегда больше всех. Осенью поздней, когда утки жирные и захочется кому-нибудь покушать, то с этим желанием безошибочно можно бывает пристать только к ялику братков: они всегда накормят, когда уткой, когда гусем, а случится — даже и лебедем.
Все эти охотники, и сам Силыч, и братки, и еще, хоть и мало оставалось из-за войны, привыкли каждый год, когда Мануйло отправлялся на щуке, тоже к этому дню начинать свой отпуск и садиться в ялики.
Стар стал к этой весне Силыч, до того стар, что никак и не чаял на своем десятом десятке и эту весну, как всегда, встречать на воде. Даже и утке-то его подсадной Маруське пошел восемнадцатый год. Про утку не думал, что доживет. И кто бы ни поглядел и на охотника и на утку, никто бы не поверил, что оба они встретят еще одну весну на воде.
Но закричала Маруська, почуяв весну, и Силыч, услыхав утку, перемог свои ревматизмы, собрался и поплыл вслед за Мануйлой.
А за Силычем собрались в ту же ночь и братки.
Нельзя пересказать о всех вологодских негодниках, но нельзя никак забыть Журавля.
Мы знали, еще когда он жил в своем маленьком глинобитном домике на-болотах в присухонской низине, в свое время, по молодости, он поверил в такую мечту, чтобы жить только охотой.
Дичи так много бывает на присухонской низине, что он захотел устроиться прямо на болоте в комарах и даже сманил на эту особенную жизнь одну вологодскую девушку.
Скоро жена испугалась этой жизни в болотах и убежала обратно в Вологду. Что ее испугало?
Разве мало рыбы в Сухоне, и в Леже, и в Вологде? Мало ли уток выводится, и гусей пролетает, и лебедей? А боровая дичь когда весной подымает свой голос, так и кажется, будто весь горизонт кругом заговорил!
Нет, конечно, голодной на присухонской низине не могла быть жена Журавля. Ошибка его расчета была в том, что охота его была не в том только, чтобы убить, — это было самое последнее. Его любительская охота была в чем-то совсем непитательном, как тоже и девушка городская искала общества, а муж угощал её тетеревами и утками.
Вот она от него и ушла.
После ухода жены охотник еще долго жил в мазанке, и все мы его знали.
Бывало, прилетят на присухонскую низину в великом множестве журавли, погамят весной, пошумят, покричат и разбиваются на пары, и этими парами скрываются в болотных зарослях. Каждой весной появляется на пойме один какой-нибудь одинокий журавль, он не прячется, а ходит по лугам с утра до ночи и не трубит, как трубят все журавли, а свистит.
— Чего он свистит? — спрашивают люди прохожие местных.
— Наверно, — отвечают, — пары не может себе подобрать!
И указывают на мазанку одинокого охотника на пойме.
И так говорят:
— Вот тоже был человек, жил — распевал, а как жена его оставила, он теперь тоже свистит…
Если же время придет такое суровое, что спрячется в зарослях даже и тот одинокий журавль, то разговор бывает иной:
— Кто, — спрашивают, — живет на болоте в таком маленьком мазаном домике?
— Одинокий человек, — отвечают, — по прозванию Журавль.
— А почему он «Журавль»?
На этот вопрос местные люди охотно рассказывают о том одиноком журавле, что не трубит, когда все трубят о победе весны, а только свистит.
Все, однако, кончилось счастливо тем, что умерла старушка — теща Журавля, и жена возвратила мужа с болота к себе в Вологду на свою жилплощадь. Все и кончилось тем, что Журавль сделался шорником и завел себе охотничий ялик.
Другой охотник, по прозвищу Длинный чулок, тоже когда-то мечтал заниматься охотой, как делом, но поглядел на судьбу Журавля и купил себе во время нэпа чулочную машину.
Случилось однажды, загорелась в Вологде деревянная слободка, и все бросились бежать из своих домиков и спасать вещи. Тоже и чулочник бросился со всеми со своей машиной, и за ним кишкой через всю улицу тянулся неразрезанный чулок.
Тут-то все и увидели, и многие поняли это в первый раз, что чулок в своем происхождении бывает един и делается как бы на ногу всего единого человека. Это всех так удивило, что чулочника с тех пор стали звать «Длинный чулок». Вскоре, однако, он свою машину забросил и вернулся к любимой охоте, но прозвище за ним так чулком и тянулось.
Вот и этот Длинный чулок был охотник неплохой и тем же охотничьим чутьем почуял утиный пролет и выехал на своем ялике. Еще несколько охотников с броней было с лесной биржи, несколько новых инвалидов Отечественной войны…
Раньше всех отчалил Мануйло, но, конечно, его щука не могла без помощи весел двигаться так же скоро, как легкие ялики. Вот отчего среди ночи Силыч первый нагнал щуку. Вода немного отсвечивала даже и ночью, и Силыч даже в темноте узнал в огромной фигуре у руля Мануйлу.
— Здорово, пинжак, — сказал он, — ты куда это плавишь щуку?
Мануйло дремал у руля и не сразу узнал Силыча, да к тому же они давно не встречались, и Мануйло думал, старик уже давно, на том свете живет. Когда же он взглянул, опамятовался, узнал, то в глубоком изумлении воскликнул:
— Живые помочи! ведь это ты, Силыч!
И заставил Силыча вылезти к нему на щуку.
С трудом, из-за проклятой, спины, выкарабкался Силыч на щуку, а ялик его Мануйло переставил с воды на щуку, как коробочку из-под спичек.
— Ай да дед! — сказал весело Мануйло старинному охотнику. — Всё живешь — не сдаешь. Сколько же у тебя, Силыч, из рубля вышло копеек?
И как рыбак рыбака, так и охотник сразу понял охотника:
— До рубля, — ответил он, — осталось мне семь копеечек.
И это означало, что Силычу теперь было девяносто три года.
— А сколько старухе твоей? — спросил Мануйло, поглядев на его утку.
— Маруське, — ответил Силыч, — пошел восемнадцатый год.
Другие охотники, перегоняя щуку, узнавали Силыча, и сами, конечно, просились на щуку.
— Живые помочи! — повторял Мануйло, помогая тому и другому выбраться на щуку.
Так еще до рассвета собрались славно все вместе с Мануйлой на щуке наши лучшие охотники: старый Силыч, братки, Журавль и Длинный чулок.
Всех их Мануйло предупредил, что он плавит детей, и они сейчас тут спят у него. Стараясь не шуметь, не смеяться, не будить детей, охотники поджались, замолкли и на заре все прикорнули.