Матерый, не обращая внимания на Лобастого, подошел к волчице. Большой и собранный, он остановился рядом и сейчас же, по-хозяйски, обследовал все ее волчьи достоинства.
С этого дня в жизни Лобастого все пошло кувырком.
Матерый больше не покидал волчицу. Сначала, правда, все трое предприняли несколько совместных охот и честно делили трапезу. Но Лобастый все больше и больше чувствовал отчуждение матери. И когда однажды был изгнан старшими, то принял свое изгнание безропотно.
Вот когда ему пригодилась школа и навыки, полученные от матери. Он по-прежнему оставался в районе обжитых дневок. Охотиться в одиночку было много трудней. Ему стало знакомо постоянное изнуряющее чувство голода.
Иногда Лобастый незримо чувствовал близость матерых, но приближаться к ним не решался. Сошлись они снова, когда днями сильно стало пригревать солнце, а к ночи можно было легко ходить по твердому насту. Матерые приняли его просто, без излишних эмоций, как будто и не было никакой размолвки.
Повинуясь старой привычке, Лобастый покорно затрусил вслед за взрослыми. Новая семья шла всю ночь и на рассвете остановилась на дневку у большой реки, точно в том месте, где проходил Лобастый полгода назад. Тогда, покидая родные края, он расставался со своим детством. Теперь возвращался взрослым и взматеревшим зверем.
* * *
Ничего похожего на жизнь Лобастого в биографии его бусого братца, пожалуй, и не было. Тут все шло наоборот. Если Лобастый боялся людей и привык видеть в них врагов, то Гай обожал людское общество. Когда Лобастый голодал и с риском для жизни добывал себе пропитание, Гай в точно установленные человеком часы ложился перед кормушкой. Когда в лихое ненастье Лобастый долгими часами лежал под пихтой с засунутым под основание хвоста носом и ощущал своим боком падение тяжелых, надоедливых капель, Гай, не изменяя волчьей повадке, свертывался калачом и сквозь сладкую дрему вслушивался в мерную стукотню дождя по тесовой крыше своего жилища.
И если Лобастый, распростившись с детством, научился быть дерзким и сильным, злым и осторожным, то Гай, вступив в зрелость, стал ласковым и послушным, верным и доверчивым.
…На Шатры валил и валил снег. Огромные сугробы накрыли баньку, конуру, колодец, прясло, превратив все окружающее в волнистое снежное море. Для того чтобы выбраться из своего жилища, Гаю в иное утро приходилось немало поработать лапами. Побренчав цепью и навалявшись в снегу, Гай забирался на крышу своей хижины и часами обозревал окрестности.
Вообще снег Гаю даже нравился. В нем можно было хорошо поваляться. Трудновато, конечно, было ходить, но зато, если умело воспользоваться старой лыжней или заячьими тропами, сколько можно узнать в лесу интересного! Если бы еще не мешала ременная сворка, на которой приходилось таскать за собой либо Сашку, либо тяжеленного, как сама конура, Барсукова.
Но как-то так получилось, что с появлением снега на Гая навалилась целая куча неприятностей. Прогулки в лес и на реку стали значительно реже. Ребята ходили в школу, и Гаю теперь уделяли совсем мало времени. Сашка все куда-то торопился и забегал утром всего на минуту, а то и вовсе не заходил до вечера, и тогда завтрак приносил Иван Александрович, либо бабка Андреевна. Бабка ужасно боялась Гая и поэтому ставила ведро на таком расстоянии, которое как раз соответствовало длине цепи.
Однажды Андреевна, видимо, куда-то спешила и, не разглядев места, на которое обычно с величайшей предосторожностью ставила пищу, сунула ведро в снег на целых полметра дальше от будки.
Гай изо всех сил тянул неподатливую цепочку, сердился, прыгал от нетерпения и, наконец, кое-как дотянувшись до ведра лапой, опрокинул его в снег. Однако и теперь пища осталась недосягаемой. Удрученный случившимся, Гай улегся в отдалении и стал ждать хозяйской подмоги. Но вместо хозяев к конуре явились гуси. Они и раньше наведывались к Гаю и любопытства ради любили заглянуть в пустое ведро. На Гая это обычно не производило решительно никакого впечатления.
Заметив у опрокинутого ведра целые залежи отменного кушанья, гуси забеспокоились. Оценив обстановку, гусак вытянул шею, воинственно пошипел в сторону ощеренной волчьей пасти и смело пошел к ведру. Приглашая к столу всю стаю, он солидно гагакнул и приступил к трапезе.
Это было уже слишком. Цепь натужно звякнула. Гай опрокинулся навзничь, но длинную шею наглеца из пасти не выпустил. Затем он вскочил на ноги, крутнул гусака в воздухе и отбросил за будку.
Вечером, когда поостыли страсти и всё, не исключая и ведра, встало на свое место, у Гая произошел длинный и серьезный разговор с Сашкой.
Гусь был захоронен и предан забвению. Завтрак с этого дня подавался Гаю только мужчинами и к самой конуре. Но зато продолжительность «строгого режима» для Гая увеличилась вдвое. Теперь он всю первую половину дня до прихода Сашки или ребят, которым Барсуковы все еще доверяли волчонка, сидел на цепи.
…Итак, забравшись на снежную крышу конуры, Гай любил смотреть в снежные дали. В ясную и морозную пору он хорошо видел даже далекий, покрытый снегами речной плес, на противоположном берегу которого в серой дымке ольховника желтел камыш, а на белой простыне водоема чернели согбенные фигурки рыболовов. Там ранней осенней порой Гай впервые извлек на берег подбитого Сашкой селезня и там же, потрепав Гая за ухо, Сашка сказал: «Теперь вся битая птица будет наша!»
Бывал он там с Сашкой и по перволедку. Сашка долбил пешней лунки, садился на ящик и, опустив в лунку блесенку, дергал коротким прутиком. Когда не было клева, Гай бегал по берегу и охотился за мышами. Но стоило ему заметить, как Сашка часто отмахивает рукой лесу и резко нагибается к лунке, Гай со всех ног летел к хозяину. Начинался клев. Гай усаживался вблизи и внимательно наблюдал за черной дырой, из которой на лед вылетали полосатые окуни. Одного окуня Сашка бросал в сторону, другого — Гаю. Усвоить этот порядок было совсем не трудно и «своего» окуня Гай ожидал с особенным трепетом. Иногда получалось так, что окунь, предназначавшийся Гаю, попадался не в пример своему предшественнику — «огромадный». Тогда Сашка с досады крякал, но, поглядев на нетерпеливо переступающего лапами «приятеля», правилу не изменял и, сняв горбача с крючка, кидал его Гаю под ноги.
С другой стороны огорода с конуры хорошо был виден угор с сосновыми мелочами и полянками, на которых рос остроконечный можжевельник. Это был «учебный полигон», как называл его Барсуков-старший. Там Гай проходил охотничью науку.
Сначала ему давали набегаться, а потом начиналась учеба, к которой Гай проявлял большое радение, — ведь за каждое хорошо выполненное упражнение он получал лакомство. Чего только не придумывали его хозяева: по приказу голосом или вытянутой в его сторону руки он ложился, ползал на поляне вместе с Сашкой, таскал поноску, занимался поиском и, наконец, пел… О, это было здорово! Барсуков поднимал вверх руку и заводил волчью песню. От нее щекотало под кожей и все существо охватывала сладостная истома. Гаю тоже очень хотелось спеть. Он беспокойно ерзал, задирал голову и пытался подстроиться к Барсукову. Вначале из этого ничего не получалось. Голос его рвался, пищал. И тогда, вконец раздосадованный, Гай жалобно взлаивал и скулил.
Барсуков не утомлял своего воспитанника, но изо дня в день повторял одно и то же. И наконец Гай запел. Запел тонким, неустойчивым дискантом. Но все же это была настоящая дикая песня о волчьей доле. Как бы, наверное, порадовалась его серая матушка, услыхав эту песню! Мачеха же в этом искусстве ровно ничего не смыслила. Однажды, придя к конуре вместе с Лапкой, Сашка не утерпел и решил проэкзаменовать четвероногого друга. Лишь только он поднял руку, Гай с таким усердием залился песней, что Лапка, поджав хвост, мгновенно ускакала в подворотню, а в Шатрах пугливым брехом ответили собачонки.