— Ну? — сказала Теремкова звонко, с ироничным выражением. — Что скажете?
Что сказать?
Врачей он уже всяких навидался. Вели себя примерно одинаково, как будто соревнуясь друг с другом в отсутствии сантиментов. Тем не менее Бронников не допускал мысли, что они и на самом деле одинаковые — не наштамповали же их где-то на заводе, не из инкубатора взяли, в конце концов; да и из инкубатора выходят хоть и очень похожие, но все же не идентичные существа.
С Глянцем было ясно: тот бился не за страх, а за совесть, рыл до дна, до камушков, ни жалости, ни даже мысли, что перед ним живой человек, себе не позволял. Поди пойми, почему не позволял: со страху? Или и впрямь веровал в сумасшествие всего мира? Все-таки, скорее, со страху. Совесть давно в себе истребил, чтобы не путалась под ногами. Втолкнут к нему в кабинет: докажи, что сумасшедший. Он и доказывает, ему нетрудно, все в руках для этого есть… А не докажет, его самого из этого кабинета поганой метлой… В сущности, именно Глянца было бы полезно подвергнуть честной психиатрической экспертизе: вот уж забрезжили бы открытия на горизонтах науки!..
Главврач Монастыревки Мироненко выглядел солидней Глянца, суровей, в беседы вообще не вступал — что ему с психами лясы точить? С хрустом распяв перед собой свежую больничную карту и недовольно листнув, одновременно буркнул: «На что жалуетесь?»; да тут же, не дождавшись ответа, ввинтил где положено сложный вензель — аж чернильные брызги веером; после чего, захлопнув, протянул санитару и взглядом показал — веди.
Должно быть, Глянц был разверстан по цивильному ведомству, — рассудил Бронников на досуге, — а у этого погоны под халатом так и светятся… Но по сути мало чем друг от друг отличаются: как из-под одной козы.
И дальше так же: как главврач Мироненко ничем не уступал Глянцу, так заведующая отделением Грудень не уступала Мироненко, а лечащий врач Теремкова — Грудень: та же подлость формулировок, те же гнусные подножки, такая же идиотская, кривозеркальная логика, не выдерживающая простого испытания здравым смыслом.
Но не мог, не мог Бронников позволить себе увериться в их совершенной, прямо-таки конвейерной похожести.
Тем более что время от времени некоторые различия все же обнаруживались: разрешила же Грудень неуемному Пятихатову выходить из надзорки не только в сортир, но и по иным надобностям! Этот неуемный, в самом деле совершенно бешеный Пятихатов поставил себя еще до появления Бронникова: на санитаров бросался, вены рвал, всю дорогу под вязками, под серой; дважды голодал, дважды изнемогал под искусственным питанием; высох весь, одни глаза остались — бешеные, полные ненависти. Но однажды потребовал к себе завотделением и выступил с предложением перемирия: дескать, будет как все, пусть только позволят выходить из палаты к книжному стеллажу. И Кларисса Евгеньевна Грудень — старая сука с алюминиевыми глазами, в которых, казалось, с рождения ничего живого не было, — разрешила ему пробный день! Пятихатова отвязали и пустили на вольный выпас к стеллажу, где он конвульсивно схватил какую-то пропагандистскую брошюрину, впился как паук, жадно, будто живительный воздух, всасывая ее мертвящий гной — видать, потребность в буквах была уже сильнее инстинкта самосохранения…
И ничего, ходит теперь как все, только санитары все же за ним прислеживают, а Клариссу за глаза поругивают, что не в буйное его отправила, а на вольный выпас: мол, сейчас-то он тихий, как обещал, а потом возьмет и шею кому-нибудь скрутит, а им отвечай — тем то есть из них, кто в живых останется…
Что же касается Анны Николаевны Теремковой, то она с самого начала показалась ему несколько мягче прочих; объективных показаний к этому не было, но тем не менее, побывав на беседе у Грудень, он непременно видел затем во сне доктора Менгеле, расчленяющего младенцев, просыпался с криком (на радость Степанову, находившему новое подтверждение своей идеи, что так просто сюда не ло́жут); а после разговоров с Анной Николаевной подобные видения его не посещали.
И почему-то хотелось думать, что она штатская. Или, на крайний случай, в каком-нибудь самом незначительном звании: сержанта, что ли.
Причина, возможно, заключалась в том, что Анна Николаевна была некрасива: довольно правильные черты ее узкого лица сочетались, к сожалению, с маленькими серо-зелеными глазками, опушенными куцыми и бесцветными, как у поросенка, ресницами, шевелюрой жидких светлых волос (из таких, как ни крути, выкрутишь либо невзрачный кукиш, либо редкую занавеску); да и кожа плохая — тусклая, салистая, в нескольких местах украшенная вдобавок отметинами ветрянки.
Как-то раз, когда Бронников сидел у нее в кабинете, позвонила подруга. Кое-что он узнал из их необязательной болтовни, кое-что потом, сопоставив, умозаключил. Выходило, Теремкова была родом отсюда, из Монастырева, но вышла замуж в поселок Газовик (ездила оттуда рабочим поездом), родила дочь, муж завербовался на какие-то нефтепромыслы и пропал, алименты не приходили, по этой причине и в отчий дом она не могла вернуться: отец очень злился, что должен растить кого-то бесплатно.
В общем, в силу множества мелких причин Теремкова оказалась ему симпатичней прочих: мало-помалу он стал даже позволять себе высовываться из той дряблой, безжизненной шкуры тихого, безвольного, с погасшими глазами, почти бессмысленного существа (то есть, говоря врачебным языком, в психическом отношении совершенно здорового), которую научился мгновенно напяливать при первых признаках опасности.
Узрев Бронникова без маскировки, Анна Николаевна не бросалась его лечить (страшно представить, как отреагировала бы Грудень!), не уличала в опасном рецидиве болезни; как-то раз он даже рискнул сказать, что ему жаль видеть Анну Николаевну на столь неподходящем для нее посту.
«Это почему же?» — «Вам тяжело, наверное, — сказал он. — Вы человек мягкий, совестливый. Совесть вам толкует одно…» — «Что, например?» — «Ну, например, чтобы вы закричали: да ведь Бронников здоров! зачем же мы его калечим?! мы же врачи, а не убийцы! А вести себя вам приходится, как велит служебный долг…» Она вздохнула: «То есть в наличии совести вы мне все-таки не отказываете?» — «Не отказываю, — подтвердил Бронников. — Совесть у вас есть». (Хотел еще брякнуть: «Только вы, к сожалению, ею не пользуетесь», да, слава богу, вовремя прикусил язык.)
Сейчас Теремкова сощурилась, рассматривая его.
— В молчанку будем играть?
— Что?
— Оглохли? Я спрашиваю: как себя чувствуете?
Бронников глубоко задумался.
— Да что с вами?! Вы слышите?
— Слышу.
— Почему не отвечаете?
Он пожал плечами.
— Анна Николаевна, сколько раз мы с вами об этом говорили…
— Неважно. Отвечайте.
— А как я себя должен чувствовать?
— Ну что вы в самом деле! Плохо — скажите «плохо»! Хорошо — скажите «хорошо»! Я должна записывать объективные показания.
Бронников хмыкнул.
— Скажу «плохо» — значит, сам себя считаю больным… скажу «хорошо» — так я и вовсе сумасшедший.
— Почему сумасшедший?
— Потому что только сумасшедший может себя здесь хорошо чувствовать.
— Вот как…
Бронников внимательно посмотрел ей в глаза. Теремкова откинулась на спинку кресла, поднесла руки к волосам, поправляя прическу.
— То есть опять себе глупостей навыдумывали? Ну хоть расскажите тогда, каких.
Бронников покусал губу.
Прихорашивается. Даже малость кокетничает. Не тот сегодня у нее стих… не душевный. Голос холодный. «Расскажите тогда». Как будто сама не знает. Знает: не только лечит больных, но и калечит здоровых. Или, во всяком случае, ее руками это делается. Да только самой себе признаться боится… Володя Семаков закричал в кинотеатре, когда на экране появился Сталин и в зале раздались аплодисменты: «Кому вы хлопаете, мерзавцы?! Палачу!» Теперь она его исцеляет… не знает, за что? И Савушкина она ведет… тоже не в курсе, по какой причине упекли?.. В курсе, да только дочка растет, и манна с неба не сыплется, и деваться некуда… и за комнату платить, и за уголь.