* * *
Как-то вечером, неделю спустя после похорон, учитель Миккельсен и смотритель общественных лугов Нильсен, выполнявший по совместительству обязанности окружного судьи, открыли опечатанный дом покойного, чтобы по требованию побывавших здесь братьев, составить реестр домашнего имущества. Ценные бумаги, письма и тому подобные вещи братья увезли еще неделю тому назад. Но в одном столике, который случайно был повернут ящиком к стене, завалялась толстая тетрадь, где неразборчивым почерком были сделаны какие-то записи.
Учитель не мог удержаться и заглянул в нее. Пока судья спокойно расхаживал по дому с лампой в руках и заносил в свой список все оставшиеся здесь вещи, он не выходил из спальни и при свете огарка, воткнутого в горлышко бутылки, перелистывал тетрадь.
Это было что-то вроде дневника; смотритель вел его со дня приезда, он заносил сюда свои мысли и как бы беседовал с самим собой обо всем виденном и слышанном.
На первой же странице учитель, хоть и не без труда, разобрал следующее:
«Пока мы молоды, мы предъявляем непомерные требования к силам, управляющим жизнью. Мы хотим, чтобы они сразу открылись нам. Тот покров таинственности, под которым они действуют, оскорбляет наши чувства, и мы желаем вмешаться в работу грандиозной машины мироздания и направлять ее по своему усмотрению. Став постарше, мы мечем нетерпеливые взоры в сторону человечества и человеческой истории, чтобы хоть здесь выявить закономерности, внутренние законы, пути развития, — одним словом, чтобы хоть здесь найти смысл жизни и цель, ради которой стоит бороться и страдать. Но потом настает такой день, когда нас останавливает голос из самых глубин нашего существа, таинственный голос, вопрошающий: «А познал ли ты самого себя?» И с этого дня нас занимает один-единственный вопрос. С этого дня великой загадкой сфинкса становится наше собственное, наше истинное «я», и мы тщетно пытаемся разрешить ее. Но что такое «мое истинное я»? Не тот ли это человек, который сегодня утром вышел из дому под проливным дождем, сердитый, мрачный, бесконечно уставший от жизни и ее тягот? Или, быть может, мое «я» это тот, кто в сумерки сидел возле печки, предаваясь счастливым воспоминаниям о доме, о семье, об играющих детях? А вдруг это тот, кто сейчас одиноко сидит при свете лампы, ни грустный, ни веселый, ни старый, ни молодой, и у кого в душе царят мир и покой, высший покой, который ниспосылает нам только ночь, только одиночество. Что ж, значит, это и есть мое истинное «я», каким оно вышло из рук матери-природы, незапятнанное и неискаженное? А может, в каждом из этих обликов есть нечто от моего «я»? Может быть, то, что мы именуем нашей душой, есть лишь мимолетное настроение, отголосок сна, который мы видели ночью, или статьи, которую мы прочли в утренней газете? Может, она зависит от стрелки барометра или цен на торф? Может, в нас живет столько душ, сколько есть фигурок при игре в бирюльки? Как ни встряхнешь, наверху всякий раз окажется новая фигурка: то дурачок, то вояка-забияка, то сова.
Я вопрошаю! Я вопрошаю!»
Учитель не мог опомниться от изумления, он не узнавал в этих безнадежных словах своего старого знакомца. Отыскивая в тетради заметки более поздних лет, он неожиданно натолкнулся на заложенное между страницами письмо. Письмо было адресовано «Г-ну дорожному смотрителю П. Сидениусу» и, судя по почтовому штемпелю, пришло месяца два тому назад.
После краткой борьбы с угрызениями совести Миккельсен вынул его из конверта. Почерк был женский. Адрес отправителя был указан сверху, на первой странице: «Буддеруплунд».
Вот что прочел Миккельсен:
«До меня дошли слухи, что ты болен, тяжело болен. Поэтому я первой нарушила обет молчания, к которому ты принудил меня, ибо я не буду знать покоя, пока не скажу тебе, как бесконечно благодарна я тебе за все жертвы, принесенные тобой ради моего счастья. Теперь я поняла тебя до конца, поняла, что ты хотел нам добра, и у меня нет слов, чтобы выразить тебе всю глубину моей благодарности. Привет тебе от наших троих детей, они все здоровы и живут хорошо, как и мои младшенькие. Их у меня двое. Хагбарт уже студент, он хочет стать инженером, и, как все говорят, у него недюжинные способности. К тому же он мальчик крепкий и смелый, так что сумеет пробиться в жизни. Ингеборг уже конфирмована прошлой осенью. Она и маленькая Лиза живут пока со мной. Они тебя совсем не знают — ты так хотел, и, может быть, ты прав. Еще раз великое спасибо за все, за все. Да ниспошлет тебе господь силы, чтобы вынести то, что тебе предстоит! Ингер».
Миккельсен задумчиво кивнул и засунул листок обратно в конверт.
«Ну и непонятный же он был человек!» — подумалось ему.
На последних страницах дневника шли главным образом разрозненные записи, и многие кончались одинаковыми словами, которые кое-где были подчеркнуты: «Природа богата, природа исполнена мудрости и доброты». Здесь Миккельсен уже легко узнавал и способ выражения и ход мыслей своего покойного друга.
Вот, например:
«Без вечного, от природы заложенного стремления к непрерывному развитию, без созидательной, животворной силы, которая проявляется в страстях человеческих, независимо от того, направлены они наружу — в мир действительности, внутрь — в сферу мысли, или наверх — в царство грез, без великой и дерзкой решимости увидеть себя самого в божественной наготе, никто не может достичь настоящей свободы. Потому я и почитаю себя счастливым, что мне довелось жить в такое время, которое порождает подобие стремление и усиливает подобную решимость. Иначе я остался бы неполноценным человеком, заправским Сидениусом до конца дней».
Вот наудачу другая выдержка:
«Жизнь и история Христа учат нас лишь одному (и в этом-то заключена древняя мудрость), они учат нас, что только страсть может победить страдание».
На третьей странице:
«Величайшей мечтой моей юности была мечта о славе! И в конце концов мне удалось завоевать мир. Душа каждого человека есть самостоятельный мир; смерть его есть крушение мира в миниатюре».
Еще дальше Миккельсен вычитал следующие строки:
«Газеты сообщают сегодня о том, что господин Стейнер произведен в статские советники. Каково? Целая жизнь отдана обману и надувательству — и за все про все лишь титул статского советника? Свет так неблагодарен. Ах, господин Стейнер, бедный господин Стейнер! Знали бы вы, каким царственно свободным чувствую я себя в своей безвестности, как недоступен я для мелочных обид. Знай вы это, вы, несомненно, почувствовали бы себя обойденным. Но вы ничего не знаете и потому счастливы. Вы поздравляете себя самого, вы гордо осушаете бокал шампанского за свое здоровье и свою славу. Ибо природа богата, природа исполнена мудрости и доброты».
Потом — с кратким заголовком: «О боге».
«Вольтеру приписывают изречение: «Если бы бога не было, его следовало бы выдумать». Мне это изречение представляется более справедливым в перевернутом виде: «Если бы бог действительно существовал, надо бы постараться забыть о нем». И это вовсе не из страха перед дурными поступками и неизбежной расплатой за них, а из одного лишь желания взрастить человека, который будет творить добро ради самого добра, а не ради бога. Кто сможет от всей души подать милостыню нищему, думая или желая думать при этом, что господь все видит, всему строгий учет и, глядя на эту картину, одобрительно качает головой?»
Сразу же под этими словами шли другие, озаглавленные: «Еще о вере».
«В жизни мы окружаем себя множеством предметов, которые по воле случая становятся нашей собственностью. Так, в один прекрасный день мы обнаруживаем, что нам до зарезу необходим комод, и покупаем первый, какой оказывается у мебельщика. Сперва мы равнодушно глядим на него, он, может быть, нам вовсе даже не нравится, но как только мы решили все-таки купить его, как только он стал нашей собственностью, и с нами, и с комодом происходят таинственные перемены. Мы бережно проводим рукой по его полированной поверхности, мы с любовью и страхом провожаем его глазами, когда грузчики несут его по лестнице, а если нам когда-нибудь потом придется с ним расстаться, нам кажется, что вместе с ним от нас уходит какая-то часть нашего сердца. Такова загадка обладания собственностью. Не такова ли и загадка веры?»