На висках у Пера вздулись жилы.
— Негодяй! — прошипел он сквозь стиснутые зубы. За последние несколько лет вообще нельзя было раскрыть ни одну провинциальную газету без того, чтобы не наткнуться на имя Стейнера. Антон Стейнер превратился чуть ли не в национального героя Ютландии. Он был вездесущ, он всюду делал доклады, по каждому случаю давал интервью и постепенно убеждал своих почитателей в святости своей «миссии».
Тяжелая, вся в каплях росы, ветка ударила по стеклу. В гостиной, на другом конце коридора, часы пробили двенадцать.
Пер закрыл глаза рукой и долго-долго сидел, не двигаясь с места. Сидениусовское наследство, проклятие всей его жизни! Что же лучше? Бессильно прозябать в более или менее сносных условиях и спокойно наблюдать, как душу твою пожирает неукротимая жажда жизни, или одним ударом разделаться и с бессилием, и с несчастьями и пустить себе пулю в лоб, как это сделал Хансен Иверсен, как это сделал Ниргор? Жизнь все равно разбита, сила все равно растрачена. Он похож сейчас на часы, из которых колесико за колесиком вынули весь механизм.
Медленно, чуть опасливо поднял он глаза на книжную полку, туда, где под самым потолком тускло поблескивал в полумраке мраморный бюст. Теперь этот бюст вызывал у него почти благоговейное чувство, хотя было время, когда он страстно хотел уничтожить его. С каждым днем Пер все больше влюблялся в свою юность. Его давно уже не донимали воспоминания о том, каким бестолковым, дерзким и самонадеянным юнцом был он тогда, кое в чем — просто дурнем, кое в чем — грубияном и задирой и всегда бездушным чурбаном. Пусть так, но это и была сама жизнь, она пела в его крови, она звучала в его снах. А теперь все в нем безмолвная пустыня. Лишь одинокая свирель жалостно посвистывает там, где некогда гремел целый оркестр, — хоть порой и не в лад, зато какая была могучая музыка!
Тому, кто одинок и всеми покинут, тому, кто знает лишь теневую сторону жизни, конечно, приходится нелегко; но именно сознание, что с ним поступают несправедливо, что его затирают, может служить в годину горя величайшим утешением; у такого человека всегда остается надежда, остается, наконец, злость, пламя которой согревает его. Он никогда не будет столь жалок, как тот, кого на солнцепеке пронизывает могильный холод, как тот, кто сидит перед королевским угощением и умирает с голоду, как тот, кто видит, что без него воплощаются в жизнь все его мечты, а он должен всего бежать. Но именно такая участь уготована ему, Перу!
Домашний очаг, покой, уют — вот и все, что ему осталось. Из всего мира, о завоевании которого он мечтал в блаженном высокомерии юности, ему досталось одиннадцать аров с четвертью. Любовь Ингер, жизнерадостность детей, семейное гнездо — это он получил взамен за все утраченное, все несвершенное.
Нельзя сказать, что жизнь была несправедлива к нему. И поэтому Ингер ничего не должна узнать о снедающей его тоске, ибо она ни в чем не виновата, да и вряд ли сможет правильно понять его. Впрочем, что ж тут удивительного, когда он и сам не понимает своего бессилия. Ну хорошо, пусть он полюбил свой дом, пусть Ингер не хочет расставаться с местами, где она родилась и выросла, пусть сам он с годами стал усидчивее — пусть так, и все равно это не объясняет той притягательной силы, той таинственной власти, которую приобрел над ним этот клочок земли, хоть и здесь его не оставляет сознание одиночества.
Ведь не боязнь, что на новом месте он не сможет прокормить семью, удерживает его. Кроме приглашения дяди Ингер, которое, по совести, никогда не казалось ему соблазнительным, он отверг целую кучу других, весьма заманчивых предложений. К тому же он так пришелся по душе начальнику округа, что тот несколько раз без всяких просьб и намеков обещал переговорить о нем с министром внутренних дел и с генеральным директором водооросительной системы (оба они были его близкими друзьями).
Болезнь его и вовсе не беспокоит. Если он когда-нибудь и тревожился о своем здоровье, то лишь из-за Ингер, из-за детей. Страх смерти, который так терзал его в молодости, стоило ему слегка прихворнуть, давно исчез. Присутствуя на чьих-нибудь похоронах, он чуть не с завистью глядел, как гроб с телом исчезает в черной яме. Порой гулкий стук комьев земли, падающий на крышку гроба, казался ему самым заманчивым из всех звуков, словно эхо из царства смерти, словно ответ и надежное утешение из небытия.
Иногда он задавал себе вопрос: не лучше ли будет для Ингер, если он умрет? Она еще достаточно молода и красива. Надо полагать, она второй раз выйдет замуж и опять станет такой же цветущей и счастливой. Перу не раз уже приходило в голову, что за ее ненавистью к молодому Бруку скрывается, быть может, инстинктивный, неосознанный страх, страх перед мужественной красотой и силой Брука.
Многие стороны существа Ингер пока еще дремлют, не раскрывшись, а у него не хватало терпения, а может, способностей, чтобы пробудить их.
* * *
Несколько дней спустя Ингер и Пер сидели после обеда в его кабинете, Ингер с шитьем — на диване, Пер с сигарой — у окна. После недолгого молчания Ингер спросила:
— Мне лучше уйти?
— Нет, почему же?
— Просто у тебя такой вид, будто ты предпочел бы остаться в одиночестве.
— Отнюдь. Я даже рад, что ты здесь.
— Ну, тогда мне хотелось бы серьезно поговорить с тобой кое о чем.
— О чем же это?
— Видишь ли, я думала, что нам бы, пожалуй, лучше уехать отсюда, уехать, пока в этом еще нет острой необходимости. Ты ведь сам говорил, что заработки сейчас стали не те. Да и вряд ли здесь всегда можно будет найти подходящую работу.
Пер удивленно взглянул на нее.
— С чего это тебе взбрело в голову?
— Будто мы мало об этом говорили.
— Твоя правда, но с чего ты именно сейчас завела об этом речь?
Пер по-прежнему удивленно и недоверчиво смотрел на нее. Но она склонилась на своим шитьем и не поднимала глаз. В чем дело? Все последние дни она ходит какая-то странная, ну да, как раз с того вечера, когда они были в гостях у аптекаря. Может быть, она наконец осознала, какого рода страх внушает ей молодой Брук?
— Куда ж нам, по-твоему, надо ехать?
— Не знаю куда. Но ведь начальник округа обещал помочь тебе устроиться.
— Он, скорей всего, имел в виду какое-нибудь место в Копенгагенском управлении. Он ведь знаком с министром внутренних дел. Но в Копенгаген ты сама не хочешь.
— Я? Я хочу лишь того, что ты считаешь нужным. Я и так жалею, что слишком долго удерживала тебя на одном месте. Но я делала это только ради детей. Как я подумаю, что им, может быть, придется жить где-нибудь на пятом этаже и они будут чувствовать себя словно птицы в клетке, мне становится жаль их. Но, с другой стороны, ничего страшного тут нет. Лето они могут проводить у моих родителей, пусть загорают как следуют, и тогда, с божьей помощью, им не повредит городской воздух в остальное время года.
— Ну, а ты сама?
— Я-то? — Она посмотрела на него открытым, простодушным взглядом, который снял с его души гнетущую тяжесть. — Я-то? Обо мне и не думай. Я вполне здорова и даже если нам, особенно на первых порах, покажется тесновато, — ведь больше четырех комнат мы для начала снимать не сможем, — то к этому вполне можно привыкнуть. Я думаю, что Лауру придется рассчитать. В городе она не справится, она чересчур неповоротливая. Правильнее всего обходиться вообще одной служанкой, по крайней мере временно. Я отлично могу и сама гулять с детьми.
Но Пер почти не слушал ее. Он отложил сигару. Кровь застучала в висках. Внезапный приступ только что миновавшего испуга совсем лишил его сил.
— Меня беспокоит одно, — спокойно продолжала Ингер.
— Что же?
Она ответила не сразу.
— Я давно уже хочу поговорить с тобой об этом. Но в последние дни к тебе просто не подступиться.
— Ко мне? Ты, должно быть, перепутала, где ты, а где я, — пошутил он. — Это у тебя самой был такой подозрительный вид в последние дни. Ну, выкладывай, что у тебя на сердце?