Под вечер, отправив письмо, Пер сразу же заметно успокоился. На закате, сидя в гостиной с дамами, он уже чувствовал себя в этой непривычной обстановке совершенно как дома — покойно и уютно. Он и не пытался объяснить причину этого впечатления, тут все слилось воедино: и низкие сумрачные, но просторные комнаты, и отблеск последних лучей на оконных стеклах, и самый воздух — чуть затхлый и со слабой примесью кухонного чада, — словом, все, решительно все по-матерински ласкало его сердце.
Гофегермейстер пристроился было возле них, но вдруг вскочил со страшным грохотом и, что-то напевая, направился через зал к себе, оставив все двери настежь. Потом из его комнаты донесся шум, лязг, стук распахнутого окна. И вдруг трубный зов валторны огласил горы и долы.
Среди смехотворных фантазий, с помощью которых гофегермейстер поддерживал в себе самоуверенность, была и следующая: он считал себя непревзойденным мастером игры на духовых инструментах. Для начала он протрубил несколько охотничьих сигналов — из лесу ответило эхо, словно отголосок седой старины, когда предки гофегермейстера продирались сквозь чащу и кровавый след тянулся за ними по траве. За охотничьими сигналами последовал ряд патриотических маршей, после чего исполнителя охватила меланхолическая чувствительность, которая являет собой истинную поэзию простых сердец. Звучала эта поэзия чудовищно. В заключение была исполнена мелодия: «Ах, как прекрасно идти вдвоем!» Чтобы наилучшим образом передать щемящую задушевность этого старинного гимна во славу семейного очага, гофегермейстер начал трубить так громко и фальшиво, да еще с такими заунывными переливами, что Пер уставился в пол, боясь расхохотаться. Гофегермейстерша, напротив, задумчиво подперла рукой подбородок и смотрела в окно с нежной, кроткой и невинной улыбкой.
Так, в приятном обществе хозяев усадьбы протекло несколько дней. Гофегермейстер пребывал в отменном расположении духа и показывал Перу свои владения. После обеда Пер прогуливался по живописным окрестностям с обеими дамами, а иногда один или в сопровождении управляющего — молодого человека одних с ним лет.
Потребовалось не много времени для того, чтобы Пер окреп физически. Лицо у него снова покрылось бронзовым загаром, как тогда, когда он вернулся из Италии, и это очень красило его. О своих отношениях с Саломонами он старался говорить поменьше, что не преминула заметить гофегермейстерша, а заметив, и сама перестала касаться этой теми. О своей матери и о том, что, собственно, побудило его приехать в Ютландию, он тоже предпочитал не говорить, так как до сих пор полагал, будто обе дамы невесть что воображают о его таинственном происхождении. Но очень скоро он понял, что гофегермейстерша уже выведала все о его семейном положении и что справки она, по-видимому, наводила у пастора Бломберга, о котором отзывалась с таким почтением и который, судя по всему, лично знавал его отца.
Внесение ясности в запутанный вопрос очень обрадовало Пера, и он испытывал большую благодарность к хозяйке, не терзавшей его разговорами на эту тему. Теперь ему хотелось только уладить с такой же легкостью и другое деликатное дело: занять у хозяев денег.
Сперва Пер думал обратиться к баронессе, с этим он ехал сюда, но от этой мысли вскоре пришлось отказаться. Правда, старая дама сама в первый же день снова предложила ему какую угодно поддержку и даже заявила о намерении сделать Пера своим наследником, но его удерживало то же чувство, что и в Риме: он не хотел ловить несчастную слабоумную старуху на слове. Он даже избегал оставаться наедине с ней, так как тон ее тут же делался пугающе интимным. Подперев двумя пальцами маленькую, убранную кружевами голову, баронесса в самых выспренних словах заводила речь о своем покойном брате, а кончала декламацией стихов Герца, Карла Багера и, особенно, Палудана Мюллера, чью «Танцовщицу» она знала наизусть, вплоть до списка опечаток.
Поневоле пришлось возложить все упования на гофегермейстера и его супругу. С последней он чувствовал себя более непринужденно, особенно когда управляющий рассказал ему все, что знал о прошлом гофегермейстерши. После этого рассказа Пер лучше понял, чем так привлекла его гофегермейстерша в Италии. Понял и ее легкую задумчивость, и терпимость, обличавшую весьма отрадное снисхождение к слабостям нашей грешной плоти.
Он, однако, ни минуты не сомневался в искренности ее благочестия, а потому верил и в другие добрые свойства ее души и надеялся при ее содействии заинтересовать гофегермейстера и прочих представителей местной знати своим проектом. От этих людей он принял бы помощь без всякого смущения, тогда как к своему тестю он раз и навсегда решил не обращаться больше за поддержкой. Все, что после свадьбы, вероятно, выделят Якобе в качестве приданого или под каким-нибудь другим соусом, поступит в ее полное распоряжение. Впредь никто не посмеет сказать ему, будто он живет на подачки Филиппа Саломона.
Но пока он еще не улучил подходящего момента, чтобы завести разговор о займе. Слишком многое занимало его и в нем самом, и в окружающем мире. Прежде всего, природа. За три дня он только и успел сообщить гофегермейстерше, что при первой же возможности хочет съездить в Америку, чтобы пополнить там свое образование.
Погода стояла по-настоящему летняя, была та пора, которая больше всего красила эту местность. Леса и поля сверкали свежей зеленью, а луга превратились в сплошной цветочный ковер. С управляющим имением они стали почти друзьями. Пер охотно проводил часы послеобеденного отдыха в комнате управляющего, расположенной в обособленном флигеле при службах. В одно из окон комнаты видна была маслобойня, где, подоткнув подолы, сновали доярки с жестяными ведрами, другое окно выходило на тот уголок двора, где за навозной кучей случали с коровами огромных керсхольмских быков-медалистов. Вытянувшись на диване, с сигарой в зубах, Пер развлекался немудреной деревенской болтовней о всякой всячине или играл с черным пуделем — собакой управляющего — и ее щенками. Управляющий был невозмутимый ютландец, из породы людей, которые при всем своем добродушии любят позлословить о том, что привыкли уважать другие. Про кого, бывало, ни зайдет речь, он тут же выставит этого человека в смешном виде — и вовсе не по злобе, а просто ради красного словца. Пер находил удовольствие в его обществе, беспечная болтовня среди сельской суеты разгоняла мрачные мысли, с которыми он приехал сюда.
Непостижимого очарования была полна и река, ведь ее воды всего за пятьдесят-шестьдесят километров отсюда с плеском набегали на прогнившие сваи пристани в его родном городке, ведь ее скрытые топи и непроходимые заросли камыша были утехой его детских лет. Когда Перу удалось однажды разыскать на берегу под навесом лодку, в нем проснулась былая тяга к рыбной ловле. При содействии управляющего он собрал всю необходимую снасть и с тех пор ежедневно, вооружившись удочками, пропадал несколько часов на реке.
Но дни шли, а религиозный перелом, которого он ожидал с лихорадочным волнением, так и не наступал. Весь заряд, накопленный в ту памятную ночь на борту парохода, от беззаботной жизни исчез без следа. Религиозные трактаты гофегермейстерши так и стояли нетронутыми на полке. Пер весь день проводил на ногах, а когда он к вечеру возвращался домой и зажигал лампу, чтобы посидеть за книгой, ему удавалось пробежать глазами всего несколько строк, и тут же сладостная дремота нисходила на него и гнала в постель.
Он начал даже слегка скучать по Якобе. Сидя в лодке, жарясь на солнышке или валяясь в тени на излюбленной опушке леса, Пер хотел временами, чтобы она оказалась рядом и разделила с ним блаженство летних дней. Ей наверняка было бы полезно очистить легкие от песчаной береговой пыли, в последнее время у нее был очень болезненный вид. С другой стороны, если подать ей эту мысль, она скорей всего откажется. Ей вряд ли придется по вкусу растительная жизнь, которую ведет он. Валяться на траве, подложив руки под голову, и предоставить мыслям вольно плыть вслед за облаками по бездонной синеве неба, чувствовать, что сам ты растворяешься в беспредельности, — этого удовольствия Якоба никогда не понимала. Он вспомнил, как однажды в одном из писем она писала, что дух ее беспокоен, словно море. Она была права.