Император дернул за шнурок, свисавший с потолка, и через минуту в дверях появилась согнутая в поклоне сухощавая фигура распорядителя. Распорядитель поклонился, показав идеально лысую голову, и застыл, ожидая. Черты его худощавого лица были совершенно бесстрастны. Император перевел взгляд на хитроглазого толстяка-посла.
— Тебя проводят и разместят подобающе сану. — Император говорил послу, но знал, что распорядитель приял его волю. — Тебе сообщат, когда будет готов мой ответ. Это будет скоро. Теперь же иди, отдохни после долгого пути.
— Благодарю, великий. — Посол с неожиданной ловкостью учинил поклон, и наполовину не выйдя из него, начал перемещаться к двери, не поворачиваясь к императору спиной. Циньская школа… Задница посла уверенно двигалась к двери, будто кусок магнита к железу. Щелка при каждом шажке издавали тихий шелест.
Император тихо вздохнул и опять подумал, что багатуры[7] с пружинами в спинах нравились ему гораздо больше.
* * *
Здоровый молодец с натугой налегает на створки, и врезанная в ворота дверь медленно со скрипом распахивается. По мнению многих рядом стоящих — слишком медленно, — Трофим видит, как некоторые парни рядом переминаются, притоптывают, и только что не пускают пар из ноздрей, как мифический змий Тифон. Нет, не так быстро, ребята. Сначала нужно по очереди пройти мимо хмурого оптиона и отдать ему табличку со своим именем. Сегодня на посту стоит оптион Георгий, он знает всех старших учеников в лицо, и поэтому подлоги не пройдут. И горе тем, кто к положенному сроку не вернется и лично не заберет свою табличку обратно — иначе выйдет на прогулку по спине опоздавшего многохвостая плеть. После такой экзекуции с неделю спать можно только на животе. А если исполнитель озорства ради протянет пару раз пониже — (что вообще-то, конечно, не положено, но ведь может дрогнуть уставшая рука, да и у плетки столько концов, разве уследишь?) — так и сесть лишний раз не захочешь. При этом экзекуторы не преминут сообщить страдальцу, что он еще легко отделался, потому как порка теперь и не порка, а так, поглаживание ласковое.
— Вот то ли дело раньше, когда на концах плетки были свинцовые шарики, — мечтательно-плотоядно закатывал глаза старый солдат, выполнявший функцию экзекутора. — Знаешь, что можно было сделать одним хорошим ударом? Вчистую развалить спину, отслоить мясо с костей, переломать ребра, а при особо удачном попадании — и хребет!..
Ходили упорные слухи, что железо с плеток упразднили не только из человеколюбия и заботы о здоровье воинов, но и потому что испуганные солдаты предпочитали заслать экзекутору денег, дабы он не слишком усердствовал. Таким образом система наказания, поддерживавшая дисциплину, со временем выродилась в инструмент повального мздоимства. В самом деле, после облегчения плетки, желающих занять должность экзекутора находилось много меньше — видать, стало не так прибыльно.
И все же порка даже облегченной плеткой была тяжка. В школе ей не злоупотребляли, предпочитая наказывать монетой из и так небогатого жалования. Но за серьезные проступки драли, хотя и не доводя до увечий. Начальник школы, комес[8] Феофилакт любил говорить, что будущий командир должен на себе испытать все наказания, которым он затем сможет подвергать солдата; лишь тогда он будет знать им меру. К последнему году обучения среди набора Трофима не было ни одного молодца, по спине которого хотя бы раз не оттанцевала плеть.
Это было больно, многие кричали, и к концу экзекуции, случалось, вообще теряли сознание или начинали плакать. Трофим себе такого не позволял никогда. Он просто не мог опозориться перед своей контубернией — уж слишком крепкие там подобрались ребята.
Фока закусывал колышек мягкой молодой древесины, который давали наказываемому для того, чтобы он не сломал зубы. Лицо его принимало выражение каменной упертости и на его лбу пролегала тяжелая горизонтальная складка. Только эта складка и плясала на его лице, подрагивая в такт ударам плети. Иной реакции не было.
Юлхуш и Амар на собственной экзекуции имели вид людей одолеваемых неприятной скукой. Примерно с таким видом взрослый человек принимает горькую микстуру. Лишь в моменты, когда плеть ожигала спины, лица их от напряжения начинали бугриться желваками, но почти сразу на физиономии возвращалось выражение равнодушия.
Взгляд Улеба, наоборот, в такие моменты становился столь лютым, что даже бывалым экзекуторам становилось не по себе. Что до колышка, — Улеб ни разу не взял его в рот.
Показывать слабину перед парнями было никак нельзя, и Трофим не давал ни малейшего повода думать, что он может переносить порку хуже. От колышка он, правда, не отказывался, но и ни разу не дал экзекутору добыть из себя хоть один звук. Влагу, все же иногда помимо воли выбитую у него из глаз, он старался убирать быстро и украдкой.
Звуки за всю контубернию при порке издавал Тит. Он подобно Улебу не брал колышек, но едва плеть касалась его спины, как Тит начинал голосить, словно актер в амфитеатре, которому нужно докричаться до самых дальних зрителей:
— Ох, муки тяжкия! — надрывался он после каждого удара. — Ух, горюшко непереносное! — начисто заглушал он мощный свист кожаной плети, голосом фальшиво-гнусным, как у наемной плакальщицы на похоронах. — Увы мне! Доля сиротская! — пучил он глазищи и краснел ушами от напряжения. — Ай, злая планида-насмешница!..
Озадаченный экзекутор пробовал даже пороть Тита потише, чем других, но это не помогало. Тит все равно вопил, будто его заживо посадили на раскаленную сковороду. Однако стоило лишь экзекуции закончиться, он утирал глаза и больше не издавал ни звука, как бы жестоко ни была истерзана спина. В конце концов однажды присутствовавшему на экзекуции комесу Феофилакту это надоело, и он в приказном порядке поручил воткнуть в рот Титу колышек. Тит деревяху взял, — и членораздельные слова стали неслышны. Но они все равно были. По одним интонациям мычания всякий понимал, что Тит продолжает сокрушаться о постигших его горестях. Феофилакт на колышке больше не настаивал… Когда товарищи у Тита потом спрашивали, откуда при живых родителях у него взялась сиротская доля, он честно ответил, что он не думал о таких мелочах, потому что очень старался не заплакать…
Трофим свою последнюю порку получил из-за Эрини.
В тот день они гуляли по улицам, а потом стояли в гавани, рассматривая как боронит лазурные волны вдали от берега узкий многовесельный дромон[9], как весело разгружается рыбацкий галеас и как качаются у пристани со спущенными парусами пузатые купеческие генуэзцы водоизмещением во много тысяч амфор. А потом они снова гуляли, и Трофим шел, гордо посматривая на встречных прохожих, ведь по сроку обучения на нем уже был настоящий пояс воина, а еще с ним шла самая красивая девушка. Тит, как-то раз увидев Эрини, потом неделю гундосил о том, что если бы отец обручил его с такой, жизнь его сложилась бы совсем иначе… Это был прекрасный день, но как и все дни, он заканчивался. И Трофиму нужно было успеть проводить Эрини домой и вернуться в школу до захода солнца. А еще конец вечера омрачало то, что ему не светил выходной на следующей неделе, о чем он Эрини честно и сказал, когда привел её к воротам отчего дома.
— На следующей неделе мы не сможем увидеться, — сказал он.
— Почему? — огорчилась Эрини.
— Отменили увольнительные. Один из моей контубернии…
«Тит, чтоб тебе лопнуть», — пожелал про себя Трофим)
— … проштрафился. Ответственность общая. Так что на следующей неделе меня не жди.
— Так ведь на следующей неделе праздники… Почему вас не наказали на этой неделе?