— Меня всегда занимало, откуда берутся такие люди, как вы, — собравшись с духом, вопросительным тоном начал Тавернье.
— Наемники, «гориллы», «дикие гуси» — это вы хотите сказать? — с усмешкой подхватил Орсини. — Люди, непригодные к созидательной деятельности, занимаются разрушением — это естественно.
— В том-то и дело, что вы не похожи на обычного наемника — я их повидал немало. Уверен — в мирной жизни вы легко могли бы найти себя. Не понимаю, что заставило вас предпочесть ваше ремесло, которое, скажу откровенно, внушает мне отвращение.
— Что заставило? Судьба, разумеется, — пожал плечами Орсини. Вдруг он весь подобрался, наклонился над столом и остро посмотрел в глаза Тавернье: — Скажите, друг мой, а вам не приходило в голову, что порой чюди, наделенные известными способностям" могут совершенно сознательно предпо-читать мирной жизни войну? Вы говорите о том, что мое ремесло внушает вам отвращение, ну а мне внушают отвращение сами интонации вашего голоса, когда вы об этом говорите. Сколько я слышал таких фраз! Так и чувствуется христианин, друг обездоленных и поборник прав человека — этакое стандартное прекраснодушное дитя западной демократии... Постойте, не перебивайте, я же вижу, что вам чертовски хочется вызвать меня на откровенность. Хочу объяснить вам кое-что, и позвольте начать издалека. Посмотрите на то, что происходит здесь. Уверяю вас — я не сочувствую ни одной из воюющих сторон, просто в христианскую армию мне, как европейцу, было легче завербоваться, потому я и оказался в их рядах. Я бывал в Ливане и до войны — уже тогда можно было предугадать, что случится нечто подобное. Христиане ничего не знают об исламской культуре, кроме кучки убогих штампов, а самое главное — и не хотят знать. Если бы я предложил им почитать Руми или Ибн аль-Араби-, они посмотрели бы на меня как на сумасшедшего. Зачем это делать, если для них все давно решено.и ясно? Они и о христианской-то культуре знают немногим больше. К тому же у них есть лидеры — наглые крикливые обманщики, потакающие тяге этих глупцов к самовозвеличению. Мусульмане тоже ничуть не лучше: другие религии для них — книга за семью печатями, и они предпочитают драться с христианами насмерть, нежели разобраться в том, с кем же, собственно, и из-за чего они воюют. Всякие ничтожные взаимные обиды в конечном счете только плод этого обоюдного идиотизма, на котором с такой легкостью вырастает ненависть. Основную массу воюющих всегда составляют ничтожества, не желающие ничему учиться, ничего понимать, зато страстно желающие господствовать над теми, кто не похож на них. И вы хотите, чтобы меня мучила совесть из-за того, что я пристрелю десяток-другой этих ослов? Да они только скорее образумятся, когда почувствуют на своей шкуре то, что сами готовили другим.
Орсини замолчал и в несколько неторопливых глотков допил третий стакан виски. Выпитое на нем никак не сказывалось, разве что в синих глазах появился стеклянный блеск да его движения, когда он закуривал, стали чересчур медлительны и округлы.
Тавернье заметил:
— Ну хорошо, пусть война — это дело быдла, но зачем в нее ввязываться таким людям, как вы? Себя-то вы, как я понимаю, к быдлу не причисляете?
— Вы угадали, — засмеялся Орсини. — Но только я не говорил, что война — удел одних ничтожеств, — вовсе нет. Их удел — вражда и ненависть, произрастающие из скудоумия, от которых до войны рукой подать. Но когда война все же разгорается, глупо стоять от нее в стороне; — она от этого не погаснет. Наоборот, если вы хотите остаться человеком в высоком смысле слова, вы обязаны воевать.
— Что вы такое говорите! — возмутился Тавернье. — Да война — это отрицание человечности!
— Не обижайтесь, но меня тошнит от людей, постоянно изрекающих правильные вещи, — сказал Орсини. — С одной стороны, война основана на человекоубийстве, и поэтому с вами трудно спорить. А с другой стороны, столько самопожертвования, сколько я видел на войне, вы никогда не увидите в мирной жизни, а разве не оно — первый признак человечности? А отвага, терпение, хладнокровие и еще десятки других прекрасных качеств — разве война не вырабатывает их во сто крат быстрее, чем мирная жизнь? Я сейчас говорю не о тех, кому суждено оставаться безликой массой и в дни мира, и в дни войны, — я говорю о людях, способных к развитию, об аристократии человечества. Война всегда была делом аристократии, будь то аристократия
крови или аристократия духа. Мои предки занимались войной тысячу лет, но никто не мог бы их упрекнуть в недостатке благородства.
— Я никогда не соглашусь с вами, — горячо возразил Тавернье. — Можете называть меня узколобой посредственностью, но я никогда не примирюсь с мыслью о том, будто для лучшей части человечества война — это самоцель.
— Опять вы меня не поняли, — поморщился Орсини. — Война не самоцель, а кузница, в которой выковывается аристократия человечества, и тот, кто чувствует в себе высшие задатки, должен знать, что в полной мере развить их сможет только на войне. Кроме того, не забывайте, что любые принципы нуждаются в защите, а следовательно, предполагают войну. Массу побуждают к насилию лишь ее низменные инстинкты, и на войне представителям массы цена невелика, зато аристократия всегда знает, за что она воюет.
— Ну хорошо, тогда объясните мне, за что вы здесь воюете, — потребовал Тавернье.
— Не забывайте: война — моя профессия, — заметил Орсини. — Нелепые принципы тех, кто здесь сражается, порождены исключительно невежеством, и я, разумеется, их не разделяю. Поэтому отвечу вам так: я воюю, во-первых, для того, чтобы жить, то есть ради денег, и, во-вторых, для того, чтобы война для этих болванов перестала быть развлечением и стала настоящим кровавым бедствием, каковым она на самом деле и является. Только в этом последнем случае она способна кого-то чему-то научить.
Проходивший мимо бармен, повинуясь знаку Орсини, принес еще две двойных порции виски. Первую Орсини осушил залпом, закурил и некоторое время сидел молча, задумчиво глядя на волокна дыма, струившиеся с тлеющего кончика сигареты.
— Странно, не помню, когда в последний раз я столько говорил, — произнес он, как бы размышляя вслух. — Разве что во Вьетнаме, когда мы попали в окружение и ждали, когда вьетконговцы пойдут в атаку, чтобы нас прикончить. Но здесь ведь не Вьетнам, и я уже не тот простой солдатик... Должно быть, я и впрямь слегка ошалел от этой непрерывной пальбы в последние две недели.
Тавернье, о котором собеседник, казалось, забыл, напомнил о себе обиженным хмыканьем. Орсини с усмешкой потрепал его по руке.
— Не обижайтесь, — если бы я вам не доверял, я бы, разумеется, давно ушел. Однако у меня почему-то вполне определенное ощущение, что все те благоглупости, которые вы изрекаете, вы изрекаете искренне. Кроме того, вы, похоже, человек неглупый, хотя мышление ваше идет проторенными путями. Наконец — и, может быть, это главное, — я видел ваши съемки под огнем. Вы ведь тоже испытали на себе благотворное воздействие войны. — И Орсини подмигнул Тавернье с видом заговорщика. Журналист подумал было, что его собеседник все-таки напился, но Орсини откинулся на спинку стула и заключил холодным и трезвым тоном: — До завтрашнего дня вы должны просмотреть кассету и сказать мне, интересует ли вас записанный на ней материал, — иначе говоря, беретесь ли вы его опубликовать. Встречаемся завтра здесь же в девять вечера. И не вздумайте играть в конспирацию, все равно у вас ничего не получится — встретимся шумно и радостно, как два старых приятеля и собутыльника. До завтра. — И Орсини, влив в себя остатки виски из последнего стакана, поднялся и уверенной походкой направился к выходу.
Тавернье некоторое время тупо смотрел ему вслед, а затем, отшвырнув ногой стул, бросился наверх в номер своего приятеля-испанца, у которого был видеоплеер. Хозяин номера на несколько дней уехал в Сайду и оставил Тавернье ключ.
Солнечный свет пучками лучей пробивался сквозь многослойный покров мясистых разлапистых листьев. В тени огромных деревьев упорно тянулся вверх подрост, а еще ниже, у самой земли, перед объективом камеры (а теперь перед глазами Тавернье) слегка колыхалась плотная толща кустарников, папоротников и юных побегов, многие из которых росли прямо на гниющих мертвых стволах. Казалось, в таком лесу человек не может передвигаться, и тем не менее чувствовалось, что темп ходьбы достаточно высок. Перед камерой маячила спина в камуфляжной форме, впереди мелькало еще несколько фигур, зигзагами обходивших многочисленные препятствия и взмахами мачете расчищавших путь для тех, кто шел следом. Солдат, двигавшийся перед камерой, нес на плече пулемет; на шее у него затейливо перекручивались наподобие шар фа и свисали вниз пулеметные ленты. Перед камерой на секунду появилась и пропала фигура рослого солдата с огромным вещмешком за плечами и гранатометом поперек загривка; на трубу гранатомета солдат устало закинул руки. Камера следила за переходом по лесу довольно долго. В кадре мелькали потемневшие от пота камуфляжные куртки, вещмешки, фляжки, сумки с гранатами, ножи в чехлах. Иногда объектив нырял вниз, и можно было видеть ботинки самого оператора, пружинившие на толстом слое перепревшей листвы, гниющих стволов и веток. Наконец висевшая в лесу мутно-голубая мгла начала редеть, в подлеске появились просветы. Теперь можно было видеть всю цепочку солдат, шагавших впереди. Их оказалось десятка полтора. Бросалось в глаза то, что немалый груз, который они несли, состоял почти исключительно из боеприпасов. Должно быть, командир отряда готовил своих людей не к долгому маневрированию, а к единственному удару. Вскоре, видимо, прозвучала команда остановиться, так как солдаты стали разворачиваться из цепочки в линию. Они присаживались на корточки или опускались на одно колено, после чего начинали готовить оружие к бою. Последовал ряд случайных на первый взгляд кадров — камера выхватывала ветки, кусты, стволы деревьев, лесную тропу. Однако Тавернье понял, что оператор ищет такую позицию на кромке зарослей, откуда можно было бы наблюдать, самому оставаясь в укрытии. На какое-то время камера выключилась, а когда включилась снова, глазам Тавернье предстала проселочная дорога, проходившая под размытым глинистым откосом, с вершины которого и снимал оператор. По ту сторону дороги расстилалось убранное маисовое поле, за полем виднелись какие-то сельскохозяйственные постройки, а дальше поднимались холмы, покрытые густым лесом, словно курчавой зеленой шерстью. Вдруг изображение дрогнуло и скользнуло в сторону, объектив заметался, ловя появившуюся на дороге цель, и Тавернье увидел приближавшуюся колонну из трех автомобилей: впереди ехал открытый армейский джип американского производства, такой же джип замыкал колонну, а между ними двигался затянутый тентом «Лендровер». Головной и замыкающий джипы были оснащены тяжелыми пулеметами и переполнены вооруженными людьми — судя по всему, охраной важной персоны, путешествовавшей в «Лендровере». Оператор перевел объектив вправо, чтобы показать, как лежащий рядом с ним пулеметчик готовится к стрельбе — четко, как на учениях: отводит замок, поднимает и закрывает крышку, спускает предохранитель, устанавливает прицельную планку. По характеру растительности и пейзажа Тавернье уже догадался, что дело происходит где-то в Центральной Америке, но, когда он увидел лицо пулеметчика, его догадка превратилась в уверенность: у солдата было типичное для тех мест лицо метиса-ладино. В своих поездках по Гватемале, Сальвадору, Никарагуа Тавернье встречал тысячи подобных лиц. Пулеметчик медленно вел ствол вслед за колонной, ожидая сигнала, но сигнал последовал лишь тогда, когда автомобили поравнялись с камерой, оказавшись от нее в каких-нибудь пятидесяти метрах, так что Тавернье уже видел тех, кто сидел в джипах. При внешности того же типа, что и у пулеметчика, одеты они были как попало: кто в защитных брюках или куртке, кто в полотняных штанах и в майке. Тавернье старался рассмотреть их получше, понимая, что через несколько секунд все эти люди будут мертвы. Перед замыкающим джипом разорвался снаряд, выпущенный из гранатомета, и тут же пулемет ударил по передней машине. Брызнули осколки фар, куски решетки радиатора, разлетелось ветровое стекло. Джип осел на пробитых шинах и остановился. Убитый наповал шофер, запрокинув голову и открыв рот, откинулся на спинку сиденья. Охранник рядом перевесился через борт, так что видно было только его спину в линялой синей майке. Один из охранников развернул было пулемет в сторону зарослей, но очередь попала ему в грудь и, оторвав от гашетки, швырнула в кузов, на коробки с патронами. Двое оставшихся в живых вскочили на ноги, но выпрыгнуть из машины им не удалось — пулеметчик скосил их одной очередью, и оба, задергавшись, словно марионетки, рухнули через борт на дорогу. Звук на кассете был записан скверно, но Тавернье все же расслышал гул взрыва — это взлетел на воздух замыкавший колонну джип, в который угодил заряд, посланный из гранатомета.