…упрятаны ценнейшие минералогические коллекции, часть исторической библиотеки, – и, что самое главное, на чердаке центральной части замка укрыто около 500 выдающихся произведений живописи из Дрезденской галереи. В накаленной, сухой, невыносимой жаре, в пыли лежали шедевры Веласкеса («Портрет Хуана Матеоса», «Портрет старика»), Корреджо («Святая ночь»), Рембрандта («Жертвоприношение Маноя»), Вермеера Дельфтского («У сводни»). Там были полотна Мантеньи, Креспи, Карло Маратта, Тинторетто, Пальма Веккио, Ватто и многих других великих мастеров. От жары и сухости происходило коробление и ускоренное растрескивание красочного слоя (и теперь еще, вероятно, трудно измерить, какой ущерб был нанесен этим картинам). Мы продолжали поиски, и на другом – башенном – чердаке обнаружили большое количество кожаных книг и коробок с эстампами «Купферштихкабинета». Там были подлинные рисунки, гравюры и офорты Рембрандта, Рубенса и многих других великих мастеров Западной Европы.
Виктор, молодец, загодя перевел это чудо на французский. Ему давно казалось, что надо бы соорудить сборник из документов, трех повестей, десяти рассказов и пяти эссе деда. Вроде договорился с одним французским издательством. Ходил к Бэру совещаться. Бэр смотреть времени не нашел:
– Там все известное! Вот если бы что-нибудь неопубликованное. Сенсационную бы находочку прибавить туда!
Вика раздражился. И наметил все-таки публиковать, не слушаться Бэра.
Тогда раздражился. А теперь с облегчением готов сказать:
– Бэр, вас интуиция еще ни разу не подводила. Да, мы и впрямь сможем добавить новые бумаги. Теперь, я надеюсь, сможем.
Что же это за бумаги? Что за записи дополнительные отыскиваются? Виктор еще тогда, в восьмидесятом, выспрашивал Леру: записывал хоть что-нибудь дед?
Та в ответ нетвердо:
– Записывал или не записывал, Викуша, какая разница. Опасные разговоры. Я не хочу вообще тебя вводить. Знаешь, что сделали с моим папой? А откуда ты знаешь? Я рассказывала? Не помню. Ну ладно. Про брата, не знаю, рассказывала тоже? Нет, ты даже не можешь просто вообразить, какой страх! А хранить! Держать в квартире – это совершенно исключалось! Не говоря о том, что пересылать вам во Францию – еще опаснее…
Безусловно у нее в сознании уже шли сдвиги. Не разговоры, а сплошные муки. Все плыло. Четкую картину получить не удалось. Лиора то понимала, кто есть Виктор, а то нет. И только в самые последние дни ее жизни, когда Вика просидел рядом с ее постелью три дня и три ночи, в позапрошлом году, и они говорили чудесно, богато, многопланово, вдруг прозвучали – неожиданный дар! – новые темы, и Лиора упомянула кое-что дотоле неслыханное. Прежде, оберегая внука, не открывала это никогда, а теперь проронила неожиданное, хотя и непонятное, высказывание: что-де Сима «половицы бумагами нашпиговывал». Никаких разъяснений. На следующий день она уже ничего не сказала, и это было все, и было навсегда.
Во Франкфурте, уговаривая Бэра, следует ли цитировать эти слова Леры? Или не следует?
Бэр переспросит:
– Так, может, эти документы засунуты в квартире бабушки под пол?
– Может, засунуты. В старой, – ответит ему Виктор. – Откуда ее выселили в семьдесят девятом. Но вероятнее, что половицы эти давно истлели на свалке. Бэр, вы только выкупите сейчас, срочно, пожалуйста, вот эту партию, которую предлагают болгары. А я, я как раз готовился, я поеду в Киев и любыми способами проверю. Я половицы эти, если только они еще целы, добуду, вскрою, зубами разгрызу!
Вика и сейчас всей спиной взмок. Но в воображении – уломал Бэра. Замечательно! Намечена канва. Найдем с Бэром во Франкфурте свободные полчаса-часик. Уговорю. Бэр не может не оценить. Не понять. Он не может отказать. Мы их выкупим, эти записи.
Странное чувство. Главный бросок к истине состоится на немецкой земле. Хотя Франкфурт в неделю книжной ярмарки – не Германия. Не Blut und Boden. Кто теперь воспринимает Франкфурт как былой нацистский оплот? Здесь в университете учился доктор Менгеле. А сегодня суета все затерла. Мало кто вообще вглядится в этот Франкфурт в суматошные ярмарочные дни, мало кто мазнет из таксомотора дохлым взором по нерасторопному молотобойцу или по неоновому евру, символически всаженному в городской пуп.
И все же совсем недавно на площади Рёмерберг жгли книги. Жгли книги в километре от Бухмессе. Шестьдесят лет. Что такое шестьдесят лет? Тройку раз кувыркнулась мода. В конце сороковых юбки шили короткими: дефицит на ткань. Пенсионеры и военные инвалиды благодарили карточную систему. Будто специально им демонстрировали дамские ножки. Поглазеть. А в пятидесятые, как начался бум, юбки расширились, нахлобучились одна поверх другой, по три и по пять. Люка, тонкая щиколотка, тугой ремень над пышной юбкой-ландышем на единственном сохранившемся снимке с Молодежного фестиваля. Во время которого, не разбери-поймешь от кого и как, был зачат я… Я там начался, под этим ландышем, под песню «Время ландышей», как она в оригинале? «Полночь в Москве»? Нет, «Подмосковные вечера».
Тогда сплелись и завязались ДНК, в чьей рукопашной, в клинче клеток я возник, затаился, пришипился, начал стареть. Мне не воспрепятствовали стать. Совершился бунт моей девчонки-мамочки против взрослых условностей. Обруч крутанулся, а потом еще раз, и два, и моментально наступила уже моя очередь бунтовать.
Обруч? Тот, что в каркасе юбки? В России даже моды на одежду бывали причиной репрессий. Что-то от бабушки слышал про какие-то неприятности в стиляжные времена. Не то за юбку с обручем, не то за бабетту. Я так и не понял. Знаю только, что какой-то скандал имел место перед самым моим рождением. Но это «тайна Жалусского двора», как собирался назвать одну свою повесть покойный Лёдик.
Вот так. История, которую расследуем и восстанавливаем, вчера пульсировала кровью! Ее герои были телесны вчера. А теперь они отрождаются во мне. Хотя куда мне до деда. Сима, хоть тихий, хоть комнатный, а требовалось – стрелял, скакал. При том что лошадей, по чести говоря, недолюбливал. «Это средство перемещения посередине неудобно, а по краям опасно», – примерно так острил. Однако на фронтовых фото Семен Жалусский увековечен на лошади. Скакал по разбомбленным деревням и бургам в Саксонии, где машины по щебню и обломкам не могли пройти, а перемещаться требовалось много. И скакал, и принимал решения, минировал, разминировал. Даже кого-то арестовывал там на ходу. Будучи, заметим, моложе меня сегодняшнего на пятнадцать лет. А что я, Виктор? Что способен разминировать? На чем поскачу? «Коротки ноги у миноги на небо лезть», Ираида фыркнула бы…
Я еще себе подростком вижусь, особенно перед Бэром. Гадаю, как Бэра улестить, чтоб он мне мое прошлое купил.
Ты – дедов отпечаток в сейчасных обстоятельствах. Так пошевеливайся. У тебя сплошные с детства бзики, стилизации и реконструкции. Вот и уносись волшебным духом в запредельносущие времена.
…Явно вижу в деталях то утро. Седьмое мая. Дрезден. Главные обломки уже убраны. Тротуары расчищены и даже подметены. Воронки от бомб засыпаны кирпичным щебнем и сверх того утрамбованы. На стенах мелом – имена, списки имен и фамилий с пометкой «выжил». Прохожие нормально показывают дорогу, отвечают без нервозности, охотно и обстоятельно, а в воздухе над развалинами еще висит безжизненно-холодный запах горелого железа и кирпича. Железо, где оно попадается, производит фантасмагорическое впечатление. Где увидишь столько скрюченного, потерявшего какой бы то ни было вид металла! Не кровельное железо – от него и следа не осталось, – а несокрушимые двутавровые балки и швеллеры.
Батальон деда разместился на ночлег вповалку на Пятой бойне. Офицерскому составу дано позволение подыскать для ночного отдыха частные квартиры в шаговой близости. Осторожно, конечно. Похоже, вервольфы еще не разоружились. В подвалах могут прятаться фаустники. Однако прочесали-переискали, никого нет. В конце концов желание выспаться, как всегда на войне, берет верх над чувством опасности.