Все двадцать шестое июля Антония, впервые за весь второй (он же последний) месяц их с Виктором знакомства, отбивалась от Викторовых объятий и рыдала как умалишенная. Не поехала на стадион с итальянскими туристами. Это было доложено наверх. Как и то, что Антония допустила итальянскую стриптизерку сниматься на Красной площади. А еще было доложено, увы, кое-что очень даже потаенное. И доведено не до интуристовского начальства, а совсем уж до кого надо – доведено до органов. Те все прознали: и что через Антонию шло распространение антисоветского выпуска «Правды», и кто снабжал идола-певца лекарствами в недозволенных количествах. Плюс к тому советские комитетчики явно обменивались информацией с итальянскими спецслужбами…
А еще как знать, не сыграла ли роковую роль одна Викторова безответственная фразочка.
Но пока это еще не вскрылось, не лопнуло, – всю предшествовавшую неделю Антония терзалась в основном о певце-страдальце и крутила надрывные песни, магнитофон. Виктору в молодую память они вводились нарезом по сердцу. И запомнил он тогда почти все песни наизусть. А Антония – как ни обожала Высоцкого – цитировала с ошибками. Зато сплошь и рядом. Хотя большей частью невпопад.
«Спасите наши души» – это когда Виктор с Антонией глохли от дружного безгласного крика, удушливыми ночами, и Антония обтирала Викину спину углом простыни, и прокладывала между ними, обессиленными, полотенца – столько было молодого пота, – и зажимала ему губами рот: «Тише, близких перебудишь!» Жутко трогало Вику это «близкие» вместо «соседи». Которые, кстати, слушали из-за картонной стенки и особенно из «жучков», щедро расставленных в интуристовской гостинице. Чем, как не обрывками чужих полупонятных речей, было им отборматываться от новоприобретенного совсем еще свежего счастья? Месяц летел как в угаре, как в бреду. «Мы бредим, отыдущий!» Это вроде они говорили мимохожему, не допущенному в облако их экстаза. Тому, кто «идет на меня похожий, глаза опуская вниз», быстро думал опять-таки цитатой и тут же быстро забывал Вика.
Что в цитатах у Антонии была тьма ошибок – неудивительно. У Антонии русский выученный. Не родной, как у Виктора. Запоминать стихи струями сподручней на материнской мове. В этом Виктор убедился, отучившись во французских и швейцарских школах. Запоминал-то он с легкостью феноменальной, от мамы Люки унаследованной. Легче всего – русское. Песни – тем более. Вот и сейчас взбулькнула в памяти запомненная с допотопной пленки мелодия.
Похмыкивая песенку про рецидивиста, Виктор побрел в глубь вытянутой, как цепочка сосисок, квартиры.
Мирей суха, профессиональна. Забралась в интернет, подключилась к принтеру. Плюхнула на конфорку кофеварку, затянула шторы, чтобы жизнь не отвлекала от работы. Превратила квартиру в контору.
– Пока заводится, вот новая распечатка. Раз ты уж тут со мной рядом жмешься.
В переводе с ее жесткого французского на язык подтекстов: «Почему ты, кстати, ко мне жмешься? За четыре месяца в Париж ни слова не прислал. Ясно, у тебя ко мне интерес уже выветрился. Ну пожалуйста. Езжай в Турин и жмись к этой новой… в аньеллиевском логове… На службе капитала… Где идеалы вашей юности, компаньеро?»
Мирей старательно отводит взгляд. Но и Виктор, если честно, все больше то на бумажки, то в окно.
– В распечатке, Виктор, твой график. Перерывов между встречами, к сожалению, не запланировала.
– Глаза б мои не глядели. Понедельник с вторником еще как-то. Но с девятнадцатого и до субботы безобразие, бандитизм, я не вынесу. С девяти до шести встречи. По семнадцати встреч в день. Кстати, цифра семнадцать у итальянцев невезучая.
– Ну не по семнадцати. Тут и тут, гляди, перерыв, бежать на другой стенд. На бежать от немцев из четвертого до американцев в восьмой холл я посчитала полчаса. Бэр говорит, там не пройдешь по субботам. Пускают публику с улицы, переходы забиты, эскалаторы…
– И на входе в восьмой, в американский, секьюрити. Шарят в сумках, теряется время.
– Да, мне рассказывали. Я учла. Обрати внимание сюда. Это утро среды, девятнадцатого. С восьми до десяти. С архивом, с гуверовским. Цель – говорильня по коллекции Оболенского. Я их поставила на время завтрака во «Франкфуртере». Потом с десяти и далее трансфер, ты едешь в Кельн. С часу до полтретьего на «Немецкой волне» запись и съемка для «Транс Тель» по ватрухинской истории. Было трудно договориться об этих двух интервью, но они нужны для четвергового аукциона по Ватрухину. Я звонила на телестудию сто раз. Измором их взяла. Теперь они думают, что ватрухинские бумаги – главное на ярмарке. Вроде даже привезут живого Ватрухина. Если не обманут. Впервые в истории будет показана его рожа. Ты его разговори! Пускай расскажет, как документы из КГБ в трусах выносил. Как в мусорной корзине прятал. Какой потом поднялся вой из-за угрозы разоблачений. Нагоните там саспенс. Впрочем, саспенс из Ватрухина и так уже сочится и капает.
– Знаешь, я по части эффектов…
– Справишься, тебе не впервой. Эфир поставлен в прайм-тайм, на вечер в среду, с повторением в четверг утром. Жди, в четверг к твоему агентскому столу народ ринется выспрашивать. Вспыхнет ажиотаж. В четверг вечером бабахнешь аукцион.
Хорошо. То есть Мирейкин план действительно сделан хорошо. Искренне похвалить. М-м-м… оба натянуты, друг другу что-то доказываем. Похоже, разревновалась? Вот еще! Да, было что-то в прошлом году. Обоюдный каприз, настроение. Слава богу, что было, что поделаешь, увы – закончилось.
– Ты придумала отлично. А уж если выгорит! Четверг – тем более. Это действительно лучший день. До конца выставки остается два дня. Идеальная ситуация. Оферты будут сразу высокими.
– Мерси за похвалу. Так я про среду. Два часа прозавтракаешь, полтора проквакаешь о Ватрухине, то в микрофон, то под юпитерами. Затем обед-съемка с сотрудниками русской службы «Немецкой волны» для фильма к столетию Плетнёва.
– Погоди. Немецкая же волна в Бонне. С позапрошлого года. Почему ты меня в Кельн шлешь?
– Потому что сначала будут писать тебя на «Транс Тель», а потом русская группа вас всех снимет за обедом в ресторане на водокачке. Тоже в Кельне. Там в фильме задействованы Глецер и Федора, сослуживцы Плетнёва. Чтоб не тащить всех в Бонн. Был вариант еще в Берлине на «Дойче Велле ТВ». Но я сказала, что это даже не рассматриваем.
– М-м… Ну даже если так! Мирей! Как попаду я на радио, на кельнское телевидение, на «Транс Тель»? Где он, не помню. Еще найти эту студию. Как мне поспеть, если первый эфир в тринадцать? Это надо выезжать в восемь. А ты поставила до десяти встречу с гуверовцами. Я когда ездил на радио в Кельн в две тысячи втором, все утро просадил. Помню, поезд был в восемь тридцать. Три часа поезда. И потом еще пешком от вокзала. Кстати, а билеты? Билеты заказаны?
– А как же! Вот они. Положи в карман. Нет, не в свой, а в карман чемодана. Не три часа. Именно что дороги до Кельна всего час двадцать! Немцы в позапрошлом году пустили скоростной интерсити. Правда, красота уже не та. Вся поездка в туннеле. Та дорога, которую мы помним, осталась в прошлом. Она такая шла живописная, через Бонн и Кобленц. Виды на руины, на берега Рейна. Нас туда возили со школой на экскурсию. Панорамы, конечно, не будет. А во всем остальном не вижу сложностей.
– Ты, конечно, не видишь сложностей. Потому что, Мирей, легко тебе аппойнтменты пихать в таблицу. Сама бы вот ехала на ярмарку, бегала со стенда на стенд и трепала языком без умолку.
– А я бы с радостью. Я тут четвертый год вам бумажки с каталогами подготавливаю. Из Парижа документы шлю. Чемоданы Бэру укладываю. А на выставку вы с Бэром меня взять обещали, обещали, а когда возьмете?
– Напрасно думаешь, что там все медом обмазано. Поедешь – наплачешься. Ну расписаньице! Ты уж больше натолкать туда встреч не могла, а, Мирей? Ну вот это вот кто в десять тридцать в четверг, Корея. И зачем мне Корея? Еще и в такой день перегруженный. В четверг аукцион… А с корейцами только контракт Бузони. По мейлу уже обсосали все подробности.