Киношники, художники подступились к военной теме. Цензура по инерции препятствовала всему «необщему». Даже «Заставу Ильича» из-за разговора с убитым на войне отцом до шестьдесят пятого не пускали в прокат. А потом заставили Марлена Хуциева убрать изможденного отца – Майорова, переснять лучший в фильме эпизод, на сей раз с откормленным слащавым Прыгуновым.
И тем не менее ощущалось, что власть по шагу-полшага меняет курс. Было решено провести выставку заграбастанных дрезденских картин. Воспеть геройский и благой замысел спасения, якобы задуманного для возврата картин в их старый дом. Советская армия чтоб оказалась благодетельницей человечества. В те годы возвратили полтора миллиона произведений искусства, из них шестьсот тысяч дрезденских: Цвингер, «Грюнес Гевёльбе», Исторический музей, Кабинет гравюр, Скульптурное собрание, Коллекцию фарфора и Монетный кабинет.
С Симы стребовали новый рапорт. А потом дали понять: он как раз и может создать нетленку, где был бы увековечен поиск дрезденских сокровищ и благородное их возвращение. Писать от первого лица. Государственный антисемитизм вроде бы тогда маленечко поприглушился.
Первый рапорт, сорок шестого года, свеж. Его явно составлял человек, только что вернувшийся с разбора развалин. А во втором, пятьдесят пятого, чувствуется, что десять лет миновало. Формулировки отчеканились. Простодушное «я» заменилось дипломатическим «мы».
Взять детгизовскую книгу Жалусского «Семь ночей», видно: это почти текстуально повторенный второй рапорт, плюс некоторое авантюрное упрощенчество, плюс просветительская пропитка. О каждом из художников вставлен популяризаторский экскурс. Розыск шедевров стал триллером. Об искусстве тоже рассказано живо и ярко. Книга «Семь ночей» на фоне тогдашних стандартов впечатляла порядочностью и талантливостью. Тогда не замечалось то, что видит Виктор сегодня: недоговоренностей не меньше, чем прямизны, а победная патетика коробит.
– Представляю, как давили на деда, редактировали, резали, – буркнул Вика. – Даст-то бог, узнаем подробности из болгарских дневников.
За книгой вышел и фильм, снова упрощающий, почти пропагандистский, с любовью и с гэдээровской кинозведочкой. Он был назван «Пять дней и ночей». Почему не семь, как в книге? Во избежание библейских аллюзий, видимо… Далее. Еврей не должен был быть организатором и героем: потому Жалусский преобразил себя в русского «Леонова». А так как якобы выполнялось ответственное задание командования, то пришлось и повысить себя в звании до капитана…
Двадцать миллионов зрителей посмотрели фильм в прокате. Кстати – и это всегда вызывало гордость Вики, – музыку для фильма написал Шостакович. Так родился его Восьмой струнный квартет. В энциклопедии сказано: «Это произведение Ш. создал в Дрездене, куда его командировали для фильма. Написал за три дня. Говоря о войне, Ш. провел через все пять частей квартета реалии собственной судьбы. Это реквием Ш., “автонекролог”. Это произведение называют и Камерной симфонией».
«Использованы темы моих сочинений и Вагнер. Сочиняя его, я вылил столько слез, сколько выливается мочи после полдюжины пива. Приехавши домой, два раза пытался его сыграть, и опять лил слезы», – писал Шостакович в письме своему другу Гликману.
Да. Форма памяти, отлитая в то, что бронзы литой прочней. Выше пирамид. Единственная времяустойчивая субстанция.
А тогда, во плоти, не в бронзе, содрогаясь от нетерпения, начиная действовать, захлопывая (чуть не прижал от волнения палец) дверку «доджа», разворачивая в первый раз карту сельской местности в районе Дрездена, – не бронзовым обелиском – кем был Жалусский в тот миг? Художник, четыре года не нюхавший ни своего, ни чужого мольберта. Ни разу не расправивший бумажный лист на ровном столе. Гравировавший фронтовые портреты обратным концом школьного стального перышка на кусках грязного линолеума, отодранного от пола в разбомбленном сельсовете. Ночевавший все годы не на тюфяке, а в окопах. Если не в яме для пленных. Если не на усеянных вшами нарах в лагерях: немецком, потом советском. Если не на утоптанном плацу с выеденной военнопленными травой. А когда убежал от немцев – на полатях у украинской крестьянки (с нею самой-то, ежели что бывало ночью, непременно без света. Упаси боже, чтоб она не увидела голого его. И ни в коем случае не попадать ни с кем в общую баню…).
Не евреем, естественно, рекомендовался он в те годы плена и оккупации, а украинцем. Документ взял с убитого солдата, Юхима Шевченко. Холмик, где Юхим закопан, дед зарисовал, местность записал. Клок бумаги с этим рисунком выпал Виктору в руку из-под крошащейся подкладки, когда он завел палец в глубину потресканной полевой сумки, разбирая дом после смерти бабушки. Побывал ли дед после войны на могилке Юхима в Солопове? Смог ли разыскать Юхимову мать? Знаем, да, что навестил «казенную, крашенную суриком пирамидку, обнесенную деревянной оградой».
На пирамидке, чуть пониже фанерной звезды, висел венок из ссохшихся сосновых ветвей. Под венком виднелась неумелая, хоть и старательно выведенная надпись «Вечная память павшим за Родину».
Это дед написал о братской могиле остальных четырехсот.
А сам он стал Юхимом и спасся.
Смог ли найти, где он тело Юхима закопал?
Баба после полугода сожительства разглядела-таки Симу в лунную ночь.
– А ты хоть прячься, хоть что, ты же еврей, я подсмотрела!
И на следующий день доложила на него в управу.
Симе шепнули местные девчата, что она туда пошла, и он махнул в ближайший лес, благо было теплое время. Долго ли он мог там протянуть, костра толкового разжечь не умея? Без спичек? Как он прожил в лесу два месяца до октября? Это был уже сорок третий. Как Сима узнал, что фронт снова подходит к Солопову? Радио же не было. Откуда они вообще брали информацию? Поди дознайся. Вроде бы он с партизанами наладил связь. Есть записка от лесного вожака: Юхим Шевченко делал им поддельные немецкие документы. Ну ясно, с его-то квалификацией художника и ретушера. Надо думать, партизаны его передержали до октября у себя? А потом, как сам пишет в повести, «побрел по оврагам, по болотным гатям в сторону, откуда шумело сражение. Когда идешь обратно, все зависит от того, будет ли у тебя винтовка».
Винтовку он нашел. И три патрона. Фронт в советскую сторону переходил с оружием.
На фильтрации опять повезло. В комиссии сидел бывший бухгалтер из его театра. Такое в романах бывает, а это в жизни было. Бухгалтер помог лучше, чем можно у любого бога выпрашивать. Симу не отправили из нацистского лагеря в сибирский, как многих, кто был в плену. Симе предоставили привилегию снова оказаться под огнем. На передовой, на переправах, в раздолбанных грузовиках, по пояс в грязюке, в гуле солдатского мата. Настоящий счастливчик.
Ну а было дано деду счастье до войны? О, и как еще! Радость любопытства, пища для жадного глаза, запах сцены, пыльный занавес и свет на рампу. Друзья, дело, успех. И главное – пышные волосы Лерочки, ее быстрые глаза. У него под пальцами ложбинка, скользкая, шелковая, вдоль спины у Леры, от лопаток до четкой поясницы. Впадины у ключиц. Светлое ее дыхание во сне. Примирения в конце его припадков ревности, когда она быстро гладила и щекотала его затылок. Первый смех дочки. Когда пришли за тестем и за шурином, Люка бойко ползала и уже начинала ходить. А назвали они доченьку Лючией, потому что в том году Жалусский запойно оформлял «Лючию ди Ламмермур».
В тридцать седьмом ночью три уполномоченных с дворником и с соседом из шестой квартиры вперлись за Лериным отцом, инженером, увели навсегда. Все в квартире с того обыска перестали спать. И точно, энкавэдэшники явились новой ночью, на этот раз за Лериным братом. А Симу, хоть он и сидел без сна и вслушивался в щелчки лифта, не арестовали. В коммунальной комнате, откуда выводили их, Сима остался над оползшим холмом растерзанных книг и топтаных фото, с рыдающей Лерой на плече. Она сжимала отцово обручальное кольцо «Герш и Лиза 1910» – отец сунул ей, когда звонили в дверь.