Литмир - Электронная Библиотека

Не успел я как следует покопаться в себе, как услышал его голос на улице. Лева не унялся. Он встал под окнами и кричал; неприятно, что он кричал со стороны улицы, где окна фрау Метцер, и я в коридор, как дурак, выходил и из окна просил его уйти, но только раззадорил еще больше. Пришлось выйти. Он на коленях просил прощения. У него случилась истерика. Я простил его, конечно.

Всю ночь шлялись с ним, пили в кабаках. Спорили. Вспоминали. Плакали. Я ему говорил, что нужно хоть что-нибудь делать.

— Пиши новеллы! Роман…

Он говорил:

— Зачем? Кому это нужно? Пустое!

— Ну, я-то делаю… Или ты скажешь, тоже пустое?

— Что ты делаешь? Что? Картинки? Не смеши меня!!!

Меня это обидело, я резко сказал, что делаю то, что должен делать; я чувствую, что делаю то, чего никто другой не сделает. Призвание. Я и правда так думаю. Он смеялся надо мной.

— Что это за призвание? Кому это надо? Кому нужны твои дагеротипы? Твои акварели?

— Даже если никому не надо — внутри мне надо, душе моей надо!

Он хохотал:

— Душе! Душе! — Как он смеялся! Как заливался! Весь город слышал, наверное. — Это пустая патетика! Фейерверк из слов! Чепуха! Ладно бы ты сказал, что делаешь это ради денег. Ну, признайся, что ради денег. Ради славы. Смешной, но славы. Признайся, я пойму.

— Нет, — говорил я. — Какие тут деньги? Раз, и их нет. А смешнее славы, на которую тут мог хоть бы гений рассчитывать, не придумать. Это совсем стыдно. Если б я это делал ради денег, я бы рисовал по две картины в день и стоял бы на Пикк Ялг[64]. Не ради денег, конечно. И не ради славы.

Много пили: сначала в «Манон», затем в «Черной кошке», а дальше — не помню… Женщины, таксомотор… Ужасно глупо! Почти всё, что заплатил за пять картин скупой Тунгстен, ушло в одну ночь. Какая глупость!

«…о себе: перебрался в дом к художнику. Платить Егорову стало невмоготу, тем более после того скандала, что у нас случился — не по моей вине — в гимназии. Ушел и от Егорова, и от Андрушкевича, тем более что они оказались заодно и всех нас дурачили. О столкновениях и закулисной игре я уже немного писал, а о выборах и пр., о Русском Национальном Союзе и т. п. — писать не стану: невыносимо! Коротко: набирает популярность Пумпянский, но я не верю: прокатят и его, обманут, вытолкнут из этой лодки. Слишком умен, а умных не любят. (Попробую в его газету устроиться, но и в это не особенно верю.)

В моем горе я не одинок, но разве меня это должно успокоить? Если кому-то, помимо меня, вдруг стало трудно жить, неужто это должно послужить утешением?

Не понимаю, почему вдруг потребовалось знание эстонского языка! Десять лет не требовалось, вдруг потребовалось! Хорошо, я согласен, но почему госпожа Эманд имеет право подходить ко мне с таким видом и говорить об этом при всех! Я всегда чувствовал, что она ко мне придирается. И смотрит на меня с презрением. Не на пользу ей пошла работа бонной в княжеской семье. Теперь на всю жизнь в ней: все, кто не князья, отребье.

Не понимаю, что произошло, но Егоров на меня сильно взъелся. Полагаю все-таки, из-за какой-нибудь статейки, может, за то, что постановку "Паутины” похвалил?.. написал что-нибудь в "Вести”? Достаточно в "Вести” написать, чтобы настроить против себя этих. Кто знает… Я так много пишу, — хотя ни разу не высказывался по поводу приходского разбирательства. Не помню: печатали меня в "Вестях” недавно или нет? Там засела бывшая Белая гвардия, один полковник редактирует статьи (раньше скаутами командовал, теперь за конторкой сидит), он такое может иной раз натворить, что автор впоследствии и не узнает написанного! Видимо, я что-то не проверил — я же так много пишу! мог и упустить — и где-то тлеет корректорская правка, из-за которой — иначе и быть ничего другого не может — Егоров на меня косые взгляды бросал.

(Может, из-за Булатова; может, где-нибудь случайно написал о нем или высказался комплиментарно; а может, потому, что был у Терниковского — больше к нему ни ногой!)

Что касается учителей и школ, их становится меньше и меньше — русских гимназий всего-то осталось три — и ученик пошел другой — не тот, что прежде, обэстонившийся и вялый, к русской литературе интереса не имеющий, практичные люди, думают о месте под солнцем, в уме взвешивают и ко всем приглядываются, самое неприятное: по одежке и зарплате уважают. Ну, так и понятно: знания оценить они не могут, т. к. — увы — совсем невежественны! Самое неприятное, они засели в бороне и не думают из нее вылезать — как кроты в своей норе — ни о чем слышать не хотят. Так узок стал человек! Думал я: займет это не меньше лет двадцати, но — как я ошибался! 10 лет — и совсем иная картина. Это отпрыски тех эмигрантов, которые зачитываются Зощенкой, Шишковым, Романовым, читают со сцены Маяковского. Вот откуда берутся недошлифованные болваны, они не задумываются, как себя выразить, без всякого интересу к театру, культуре, слову. Плечистые пролетарии! Но сколько в них европейской буржуазной повадки! Сколько гонору! Дурак дураком стоит, а все на нем блестит, и на всех смотрит с презрением. Вы бы слышали теперешнее русское пение гимназическое! Это вой сонных псов! Кто в лес, кто по дрова — этим и будет их вся последующая жизнь. Русская община размыта. Все, по примеру немцев и эстонцев, заперлись каждый в своем чулане. Я тоже. Заслуженно, вполне заслуженно. Но такого отношения — от г-жи Эманд — не заслужил. Она не имеет права. Она не знает. Она всего лишь бонна из прошлой жизни. Я свое знание тут собрал. И обидно, что такие, как г-жа Эманд, выносят в конце приговор, это как-то несправедливо. (А может, в том и состоит историческая ирония: я тоже виноват!) Представьте себя на моем месте: приходят и сообщают, что ваш предмет с начала года будет давать некто N. Как пережить? Поскорей открывать библиотеку, Русскую Библиотеку! Хорошо бы читальную комнату, но на это пока нет сбережений. Книг я собрал достаточно. Вся квартира в книгах! Занимаюсь библиографией. Готовлюсь. Надо дать объявление. Ребров после всего, что со мной случилось, и после всего, что я тут наблюдал последние дни, мне представляется надеждой нашего общества, он горит внутренним огнем и не угасает! Единственный из всех, кто продолжает трудиться! И как я ошибался в нем! Как долго не мог понять, что им выбранная позиция — крепость вокруг себя — единственный путь, придерживаясь которого, что-то можно сделать и выжить, не быть съеденным этими змеями и шакалами. По гроб благодарны ему будем: подсказал дешевые комнаты у одной немки, где и он сам — теперь под одной крышей, в одном коридоре, только он в углу, там холодно, а нам повезло, у нас теплее: к кухне поближе и под нами сама хозяйка (и всегда топит!). Кабинет мой завален книгами, зато писать уютно, и вдвое дешевле!!! Вид из окна на двор с сараюшками; печальней всего не лошадь и не забор с поломанными досками, а старая, толстостволая береза, вся в усерязях да колтушках, и кожура в трещинах. Глаза ночью закрою, и кожура эта перед глазами стоит, трескается, сокоточит.

Фрау Метцер — дама лет шестидесяти пяти, здоровьем пышет! Любительница поболтать; приглашала на чай и карты. Подумать только — карты! Пришлось расписать польку (третьим был торговец тканями снизу; умный, расчетливый, молчаливый эстонец, — он-то в результате и прибрал наши медяки).

Фрау Метцер чем-то похожа на Екатерину II с картины Шибанова, по-русски говорит чисто и охотно, вспоминает прежние времена, как в Петербурге жила, в Москву и Новгород ездила. "Богатая, великая страна была”, - вздыхает, не мне сочувствует, не нам, а самой — самой ей жалко: все-таки уловил я в ее вздохах, что Россия и ее страной была тоже! Много вздыхала и тяжело так, будто роняла ведро в колодец и потихоньку вытягивала с этими вздохами то 100 грамм черствого хлеба на день, то — с пенкой — темно-красную конину — таким был 1917 год в Ревеле!

Из последних гимназических новостей: один учитель съездил на экскурсию в Совдепию, приехал в глубоком нервном расстройстве, стрелялся, но выжил. Все, после этого ничего слышать о гимназиях и школах не хочу!..»

вернуться

64

Название улицы в Таллине, Длинная Нога (эст.).

48
{"b":"183219","o":1}