Литмир - Электронная Библиотека

Прошли. Заскрипела и хлопнула дверь. Подождал, сделал несколько робких шагов. Лед под босыми ногами кричал. Улица была вытянута, как тело мертвеца в последней судороге. С одной стороны развилка; с другой заострившийся вверх. До блеска гололедом натертый нос уперся в тупик. Проволочные тени шевелились на желтой стене. Иней.

Мальчик долго стоял, прислушиваясь, ожидая чего-то… дуновения, знака, потустороннего подмигивания… Стоял, пока не смерзся в пустой кувшин, урну, трубу, по которой пробирается угарная мысль… даже не мысль, а шорох мысли…

Затем дверь открылась, и двое — первым топал Солодов, за ним напирал Тополев — вынесли гроб. Поместили в катафалк. Высыпали люди. Кивали, шептались, что-то бурчали себе под нос. Старушки плакали. Платки, распятие, Библия, кадило… Мальчика пронесли через прорубь, держа за руки, под мышки. Двигались толчками, порывисто. В направлении часовенки. Там поджидали, плакали, причитали. Света не было, была ночь. У некоторых вместо лиц тускло горели лампы.

* * *

Евгений Петрович был писателем, у которого еще не вышла книга; он мечтал о ней, как девственник о женщине, даже не представляя, какой будет она: сборник или роман; он представлял себе увесистый том, крепкий переплет, видел на нем свое имя — золотые тисненые буквы, но разглядеть названия не мог. Гораздо чаще мечтание о книге сопровождалось тем, что Евгений Петрович представлял себя в роли автора, который заставил всех говорить о себе, думать и жить по-другому. Он представлял, как производит на окружающих впечатление: сидит задумчиво в партере, а вокруг поглядывают и шепчутся; где-то между Парижем и Ниццей в поезде Стропилин видит прелестную незнакомку, русскую эмигрантку лет двадцати, которая читает его книгу, не догадываясь, что за ней наблюдает автор, — он мог так отчаянно замечтаться, что отчетливо видел счастливую улыбку на губах девушки.

С приближением осени приступы мечтательности учащались, становясь длинней и мучительней. Стропилин связывал это с погодой; он всегда внутренне сопротивлялся осени, не желал, чтоб она наступала, ему думалось: почему опять осень?... зачем?.. и как так быстро?.. Лето в Эстонии было коротким; он никогда не успевал ничего написать. Какие-то наброски, два-три рассказа, несколько очерков — все время забирали статьи, которыми приходилось как-то кормиться, и заметки, письма, письма и снова заметки… Редко случались ученики и, как правило, мучительно: летом дети сходили с ума (в каникулы Стропилин детей избегал; на них было лучше не наталкиваться — бесенята! — про себя называл их он). С наступлением сентября он хандрил, — хандра нападала не сразу, а исподволь, он угадывал ее по тому, с каким трудом выбирался из постели. Все лето он вскакивал au petit matin[42], а в сентябре будто выключалось что-то внутри, просыпался все так же рано, но лежал долго, будто поджидая чего-то; с наступлением зимних холодов становился и вовсе мрачным, с первой гололедицей его словно паралич сковывал: он не только не спешил выбираться из постели, но и чай в ней пил!

Жить бы так, чтоб по утрам не подниматься до десяти! — думал он.

— Что это была бы за жизнь! Какая роскошь! Вот что делает человека человеком, — рассуждал он, лежа в постели, помешивая чай. — Человеком становишься только тогда, когда можешь плюнуть на все и никуда не ходить, лежать и пить чай, не думая, что с того выйдет. Человек только тогда человек, когда сам себе хозяин и ни на минуту не задумывается, а что на это скажут или каким боком это выйдет, если я напишу так, а не этак. Только тогда может выказать себя гений, когда ни на кого не оглядывается, на всех плевал… Но мне б и просто поваляться в постели, как Обломову, мне б и этого валяния хватило! С удовольствием лежал бы до полудня, а потом… Потом я бы шел посидеть на террасе, чай пить, а там по террасе, через сады, на променад… и Средиземное море мне улыбается…

Он закрывал глаза: в роскошных шляпах появлялись дамы… их зонтики вращались… томный прибой платья, веер, взгляд из-за веера… пальмы покачивали листьями, поскрипывал какой-нибудь баркас на причале… на волнорез пыталась влезть волна и, выплюнув пьяного купальщика, закатывалась в обморок обратно… скуля рессорой, проезжал хрусткий экипаж; перелетали с крыши на крышу попугаи… журчал фонтан, и встречные снимали шляпы перед знаменитым писателем… а он, ко всему — славе, известности, тяжелому кресту своего гения — привычный, шел по променаду, в задумчивости… да, в задумчивости… вот как Волошин, думал Стропилин, вот как Волошин… и представлял, как тот прогуливается у моря, смотрит на айвазовские валы с террасы, Стропилин представлял горы, сады… он воображал, что посещает великого поэта, ему непременно надо его посетить… и он даже слышал, как тот, сидя в плетеном кресле, покачивая знаменитой гривой, говорит: «И как это вам такое удалось сотворить там, в вашей промозглой Курляндии?!» Стропилин сидел перед поэтом и мудро что-нибудь отвечал, каждый раз придумывал что-нибудь новое… а потом были другие: Горький, Алексей Толстой, Рерих… большие имена, большие имена… все озадачены… поражены… задеты за живое… Стропилин с каждым переговорил вот так, запросто, каждому сказал, что должен был сказать, упрекнул, высказал свои pro et contra; лежа в постели, потягивая третий стакан чая, он представлял, как произносит торжественные речи, как приезжает в Париж, встречается с Буниным, Алдановым, Ходасевичем et cetera, et cetera. Лица выплывали; каждому он что-нибудь сказал. С тумбочки брал портрет Блока и думал: эх, жаль-то как — не дожил!

С такими мечтами он просыпался, шел в гимназию, возвращался, и те же мечты нападали на Стропилина перед сном; он долго лежал с закрытыми глазами, напряженный, не замечая, что жена прислушивается к его дыханию, понимает, что не спит, и мучается.

Эти мечтания перебивали разные беспокойства. Одно засело настолько прочно, что Евгений Петрович устроил переполох с беготней по докторам, перепугав всех.

Как-то Стропилин возился со своим меньшеньким, и показалось ему, что у ребенка ногти на руках загибаются вниз, растут не ровно, как у личностей утонченных, артистических, а горочкой, закругляясь книзу, и ногтевая пластинка расширяется не лучами, а топорщится лопаткой. Евгений Петрович испугался: «Digiti hippocratici!»[43] Стал лихорадочно листать книги, перевернул весь дом. Обегал библиотеки и знакомых. Не спал — задыхался по ночам. Уговорил доктора Мозера посмотреть «пальчики мальчика». Тот пришел, посмотрел, ничего не нашел: «Совершенно нормальные пальцы… Совершенно здоровый ребенок! Ну, что вы, Евгений Петрович!» Стропилин не унимался: «Нет, доктор, что-то не так. Посмотрите повнимательней», — твердил он. Доктор выписал ему микстуру: «Двадцать капель перед сном. Будете спать как убитый!» Стропилин пил, но не успокаивался: продолжал наблюдать за ростом ногтей, рассматривал пальцы мальчика. В конце концов пришел к выводу: «Рабочий растет», — и его охватило отчаяние. Несколько месяцев кряду он ходил сам не свой, думал о том, что он может сделать для своих детей, что с ними будет… Мысли роились. В самые неожиданные минуты он впадал в столбняк, даже в гимназии, случалось посреди урока. «Кем он будет? — вдруг думал он, и ему до боли в сердце представлялось лицо сынишки. — Бедный, бедный малыш!» Он стоял со стеклянными глазами, по его лицу катились слезы. Он ходил по библиотекам и антикварным магазинам, искал книги по хиромантии, рассматривал рисунки, забредал в странные места. Дома снова и снова проверял ручки ребенка; щупал, мял ладони малыша, выискивал уплотнения в области холма Венеры… «Но разве это что-нибудь изменит?» — звучало в его голове. Ему казалось, что он видит грядущее, в котором его сын, весь черный, как негр, долбит ломом землю; рядом, на пригорке, покрытые белой пылью, месят цемент рабочие в кепках; Стропилин слышал скрип и тарахтение машин, кирки, крики, чавканье сапог и лопаты.

вернуться

42

Ранним утром (фр.).

вернуться

43

Пальцы Гиппократа — симптом «часовых стекол», указывающий на разные врожденные заболевания.

31
{"b":"183219","o":1}