Китаев рассказывал, как посещал парижские галереи и аукционы, прохаживался с Щукиным по просторным залам hotel Drouot, в кафе les Deux Magots он вел беседы с Анненковым и Бакстом, прогуливался по Place des Vosges с Челищевым, Дягелевым, Бенуа…
— Представьте, уезжаю в Plombieres-les-Bains на воды, говорят, успокаивает нервные расстройства… останавливаюсь в отеле Du Parc. Ну, думаю, тишина, покой, месяц проведу в тоске и одиночестве, так нет! На одной из тонюсеньких дорожек, случайно встречаю Оленьку с Николашей. Ее дядя лечит подагру, принимает наполеоновские ванны, а они гуляют в парке и читают стихи, — его глаза затуманились. — Знаете, это было замечательно! Они так мирно шли — Оленька по тропинке, а Николаша рядом с нею по цветам… Я слушал, как он негромко читает стихи… Над нами Вогезы. Запах хвои и серы. Тишь, оглушительная тишь! В ту минуту мир был бесконечен, Борис, понимаете? Бесконечен! Я шел поодаль, смотрел на них и думал: они будут так вечно идти по этой ниточке и читать Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Фета… Жизнь полна случайных встреч, которые объяснить невозможно! Понимаете, Борис, невозможно!
Китаев унаследовал от отца не только большие карточные долги, от выплаты которых его избавили большевики, но и тягу к азартным играм. Частенько уезжал, никого не предупредив, иногда оставлял багаж. Посещал гениев в психиатрических клиниках, поддерживал писателей. Спасал кого-то от голода и нищеты. Где-то в Константинополе были комнаты, которые он оплатил, работы, на которые помог несчастным устроиться в Париже, пансионаты с беспомощными аристократами, которых он содержал. Китаев разыгрывал перед художником пантомимы. Борис с удивлением наблюдал, как он хорохорится, изображая людей, которых ему вряд ли когда-нибудь доведется повидать. Они буквально возникали в его комнате!
— В Париже такая неразбериха была в двадцатом году, вы не представляете. Что творилось! Французы не впускали, высылали в Совдепию, всех ставили на учет, в делах сплошной salade russe[14], как говорится. И все завидуют и шпионят друг за другом. Все врут! Никто никому не верит, но сплетни слушают с удовольствием, не знают, на что решиться. Дамочки боятся продавать свои бриллианты. Я открываю магазин и предлагаю услуги — мне, слава богу, доверяют. Жалуются на французов и евреев: предлагали меньше! У кого-то полные мешки северо-западных крылаток, на них даже не играли. Играли просто так, пили и беседовали. С нами был один полковник, сидит, рассуждает. По его словам выходило, что в Эстонии все чудесно. Я только что из Эстонии. С удивлением слушаю, о чем это он?.. Он возмущается, почему ругают эстонцев! Зачем бегут? Отчего вся эта неуместная, по его мнению, паника? Там все прекрасно! Кто хотел работать, тот нашел работу. Бегут те, кто привык бездельничать! «Офицеры не хотят работать, — заявлял он. — Только обивают у меня пороги, просят помочь выбраться!» Вот гадина! — восклицал Китаев.
— Сам юркнул в тепленькое гнездышко и слышать не хочет, как другие бедствуют. Воспевает французов: союзники! Союзники! Мне хотелось его отхлестать — еле удержался. Все ходили под дамокловым мечом высылки! Принудительные работы, унижения и взятки! Препятствия на каждом шагу! Даже свои отказывались протянуть руку! Наступали туфлей на горло! Кого давили? Контуженных офицеров, которые за Россию шли в штыковую? Кому они теперь нужны? Белое движение оказалось убыточным предприятием: большевиков вытеснить не удалось — стало быть, дивиденды не с кого брать. Свое дело открыть — проще соткать персидский ковер! Я через такое прошел, чтобы открыть пустячный магазинчик, вам и не снилось! За все могли засудить! За любую мелочь! Мне повезло с тем пароходом. И вообще, повезло, потому что все начиналось задолго до того, как ухнуло. Да и не так много оставалось в российских банках. А пароход из меня, между прочим, хотели через суд вытянуть!
Рассказы Китаева петляли, как ревельские улочки. Казино в Монте-Карло, туманный Баден-Баден, бега в Царском Селе, бордели в Клиши, было много имен, которые ни о чем не говорили художнику, от этого Борис начинал немного злиться, он чувствовал себя никому не нужной тварью в богом забытой дыре. Они пили коньяк, спрятавшись в кафе от дождя. Борис сильно пьянел, в голове вспыхивал магний: Москва — увлечение актрисой, Венеция — попытка самоубийства. У Китаева была фантастически насыщенная жизнь, кроме того, его отец погиб от взрыва пороховой бочки, приготовленной для фейерверка.
— Il etait excentrique, mon pere! Пожалуй, чересчур даже для России, — говорил Китаев, покуривая сигару. — Он все время старался всех удивить какой-нибудь выходкой, — промокнул платком губы. — Он совершенно не умел скучать. Вот в чем беда: в России не умеют скучать. Так и не научились. Обязательно надо что-нибудь выдумать. Пусть хоть дом твой провалится, только бы об этом наутро говорили. Видите, нам важно, чтоб о нас говорили. Американцы и европейцы изобрели столько всего на этот счет. А русские… — Китаев вздохнул и затушил сигару. — L’homme s’epuise par des actes instinctivement accomplis qui tarissent la source de son existence[15]. Мой отец стремился прославиться любым способом. Проиграться в карты, да так, чтоб все сразу: и шахты, и лошадей, и фамильное поместье — всё! Чтобы затем отыграться и спасти честь! Он мечтал, чтоб о нем писали в газетах. Он жаждал странной популярности. Затеял строительство самой высокой колокольни, которая рухнула недостроенная и наполовину. Все бросил. Летал на воздушном шаре. Искал на Урале чудо-самородок. Отливал мортиры. В конце концов подорвался на бочке с порохом.
— И вы так об этом говорите…
— Как это так?
— С насмешкой.
— Совсем не с насмешкой я об этом говорю. Он не замечал ни нас с братом, ни матери, жил по своим законам, ни о ком не заботился. Вместе с ним взорвались еще три человека. В мирное время. Инициатором пустой авантюры был он. Как мне об этом говорить? С ним случилось то, что и должно было случиться. Тут не над чем смеяться и не о чем жалеть. Все очень закономерно и заурядно. Таких случаев миллион! В том-то и дело, что на Руси таких людей пруд пруди, отсюда весь этот беспорядок. У нас экстравагантность в порядке вещей. Вот в чем беда.
— Мне порой тоже хочется что-нибудь сделать вопреки, — ляпнул художник.
— Как вопреки?
— Как-нибудь наперекор задуманному, — продолжал Борис. — Например, знаешь, как удобней дойти до какого-то места, а идешь так, как неудобно. — Руки от волнения затряслись, по спине побежали мурашки. — В двух словах это не растолковать. Тут важна система. Многое можно так делать. Хочешь есть — не ешь. Не хочешь курить, а ты куришь. Я ненавижу карты, а сидел и играл сутками… Или вот…
Борис рассказал, как они с Тополевым ходили в бордель, фотографировали одного господина, который развлекался с отвратительными проститутками, и Борис получил за это 10 000 марок, всю ночь не спал, и другую ночь не спал, а потом не стерпел, пошел в тот бордель и потребовал себе тех же самых проституток, от них потребовал, чтоб делали с ним то же, что и с тем господином. И это было ужасно, ему было омерзительно, тошно, он несколько дней после не мог есть, спать, его рвало, лихорадило, его преследовал запах тел, он лежал в бреду, ему мерещились эти женщины, он слышал их голоса, пришлось вызывать врача… Доктор Мозер констатировал нервный приступ, давал ему пить снотворное; он долго спал, несколько дней только спал; служанка фрау Метцер приносила ему супы, и все потихоньку прошло.
— Ну, и как? — спросил Китаев. — Поняли в себе что-нибудь?
— Что-нибудь уж точно понял. Очень многое в себе открыл!
«Я вам еще про видение мое не рассказывал, — думал Борис, — вот если б я вам про видение рассказал, про то, что мне открылось во время тифа в Изенгофе… интересно, что бы вы на это сказали…»
Но промолчал.
— А доктору вы тоже рассказали?
— Про что? — удивился Ребров, думая, что тот услышал его мысли.