Совет был в целом вполне дельный.
На лестнице еще раз проверил карманы и содержимое рюкзака; деньги и документы лежали на своих местах.
«Малой кровью», — подумал он, отжимая массивную дверь и выбираясь под дождь.
Вдоль по Литейному проспекту гулял ветер. Трамвайные рельсы отсвечивали, как лезвия кинжалов. Писатель вспомнил кухонный нож среди фарфоровых осколков — нелепый тесачок, таким нельзя убить и даже серьезно ранить; увидел горящие окна круглосуточного магазина и зашагал целенаправленно.
Он не любил греться алкоголем, считал такой способ малокультурным, но иногда, в малокультурных обстоятельствах, ему были необходимы именно малокультурные поступки. Писатель купил флягу виски, с отвращением сгреб в ладонь сдачу в виде нескольких монет (никогда не уважал медные деньги), свернул в первую же подворотню и выпил половину.
«Если бы ты был настоящим, старой школы писателем, — сказал себе он, — сейчас ты нашел бы открытый бар, устроился на краешке стола и взялся за работу. Вот именно сейчас, в три часа ночи, когда руки еще пахнут чужой кровью, и не кровью врага, а кровью случайно встреченного глупца, незначительного обывателя. Когда в голове — дым марихуаны, а во рту — вкус поддельного польского вискаря. Когда по шее вниз, на спину, текут ледяные капли. И ты писал бы не о холоде и могильной сырости. Не о дураках, не о ревности, не о жадности, не о бедности. Ты наполнил бы свою повесть солнечным светом и запахами тропических цветов. Соленые океанские брызги летели бы на загорелые лица твоих героев. Они любили бы друг друга и умирали молодыми».
Он пошел, чувствуя прилив сил. Точно знал: если отыщет открытый бар — сделает, как до него делали другие. Сядет и напишет. Более того — если не найдет подходящего заведения, поедет на вокзал — или даже дойдет до него пешком, — купит билет на первый же утренний поезд, потом устроится в зале ожидания и все равно напишет.
Нельзя приехать сюда — и ничего не написать.
Этот город состоял из черной воды и черного камня. Вода была внизу, в каналах и реках, и наверху, в воздухе.
Он шел и ловил себя на ощущении, что дышит водой.
Наверное, местным жителям не помешали бы жабры; особенно сейчас, поздней осенью. Или совсем особенные органы дыхания, сделанные из камня. Гранитные альвеолы и трахеи.
Писатель любил фантазировать, выбравшись из передряги. Раздумья на отвлеченные темы давали ощущение полноты жизни и хорошо успокаивали.
Лучший его друг говорил: «Не ищи покоя, пусть покой ищет тебя».
Он дошагал до вокзала, не найдя ни одного открытого заведения.
Войдя в теплый, гулкий зал, сразу ощутил слабость. Работать уже не хотелось.
Он купил билет. Кассир мощно зевнул и покосился на его рукав. Писатель отошел в сторону, посмотрел — на обшлаге рубахи осталась чужая кровь.
Потом сел на пластиковую скамью и сочинил короткую историю о человеке, который любит людей, но не любит себя.
Спустя двенадцать часов он вернулся домой. Вечером того же дня приехала жена, — писатель поймал себя на том, что искренне рад ее видеть.
Рубаху пришлось выбросить: кровь не отстирывается.
Анна Соловей
БЫСТРОЕ ТЕЧЕНИЕ
Коломна
— Я не к смерти готовлюсь… эту дуру пластмассовую тоже в помойку, разве маленькой девочке подарить, но таких в округе не водится… тряпки из шкафа в мешок и утопить… не к смерти я готовлюсь, на это бы времени жаль. Я переезжаю. Очень скоро. Куда — не знаю пока, но на месте не дело сидеть. Что все на месте сидеть? И не смотрите на меня так со стенки, лишь бы смотреть… кстати, что с этими фотографиями, убить надо того, кто фотографии придумал… На диване еще одна простыня, последняя, остальные сложены стопочкой аккуратно. Я переезжаю, мне не нужно сейчас ничего, когда нету, так и не нужно. Чайник есть и стакан — пей!
И дышать стало лучше, раньше от любви как задыхалась, вот и не переезжала — все от любви. Сколько ночей боролись, он всегда побеждал, наваливался скользким тяжелым телом, туманом своим сырым, сердце удушьем так сдавливал, чтоб не билось, — дыхание почти на нуле, и пока не размажусь до белесого облака под его тушей, не останавливался любить… и всегда говорил: «За то люблю, что хочешь умереть…» А кто скажет, что он прохладен и юн и глаза его цвета волны, — никогда не бились с ним в постели. Он всегда побеждал, этот город — Петра творенье, душил объятьями, и я наполнялась к утру до краев смертельным ядом его семени.
По утрам, когда я шла на Театральную, через Крюков канал, он проявлялся постепенно, как видение, пронзая серый туман куполами Никольского собора небесной красы. Делал вид, что мы незнакомы, и лишь воздухом дрожащим щекотал, флиртуя со всеми сразу — продажный щенок! Будто это инея носила в чреве всех его несметных ребят — зародышей, как будто не я кашляла зимами, выплюнуть их пытаясь. Проходила по мостику бессчетное число раз, и каждый раз замирала от восхищения, забывала все темное, только голубым упивалась.
А вот ускользнула… Убежала, убежала… язык показала!.. я и не хожу там больше. Только каждый день хочу описать… вот такая кипа бумаг, все в сундучок складывала, писала много дней, когда и по ночам. От кончиков пальцев идет жар, который переходит в буквы, душа моя исходит в чернила, не люблю эти машинки-компьютеры, я других кровей, высоких кровей, и мой почерк как тайные письмена… сундучок открываем, фокус-покус — пустой сундучок, да… потому что надо было слова предать огню, чтобы они летали. Вот из-за костра они меня и заперли, соседи мои, потому что огонь. Огонь может сжечь всех. Это ясно, что огонь, внутри горящий, может сжечь всех. Они решили, что я сумасшедшая, и обрадовались. Обрадовались, что быстрей комната освободится. И везти недалеко, Пряжка в двух шагах. Желтенький веселый дом. Они не злые соседи, хорошие соседи. Да вот бедные, ну кто живет сейчас в коммуналке? А у них и машины нет, хоть волком вой. Парень их все время на лестнице сидит с друзьями, травку курит, девушку разве в такую квартиру пригласишь… Бедные люди, сердце у них кипит и некуда расплескать. Сами ушли, а меня закрыли, вдруг дом подожгу, подпалю. Думают, им еще в моей комнате жить. Дурачки, дурачки — у меня же Машенька… это нет сейчас ее, а если я куда денусь, она прискочит, прибежит моя ласковая.
Шла Машенька по мосту. Плие, плие! Колени втянуть. Жете вперед, в сторону, назад! Ронде жамб плие, вытянулись! Фондю на полупальцах! Следить за спиной!
Зачем это? Почему? Она давно уже не там, а все равно никак не выветриваются эти слова из головы. И сердце быстро стучать начинает, хотя из-за чего, собственно… Вагановское училище… мечта… столько времени ни есть, ни пить, тренировки до обмороков, судороги в ногах и пламенная ее ежедневная молитва у домашнего «иконостаса»: Уланова, Павлова, Нижинский, Лопаткина… а потом — бах-тарарах! — пожалте на сортировку. И вот он, вердикт окончательный — обжалованию не подлежит! Просто и ясно по буковкам — «кор-де-ба-лет» — подбородок к подбородку, носок к носку, влево-вправо расстрел — ныряй, солдатик… Гордость тогда свою и грудь растущую сгребла, как могла… резиновыми бинтами прижала и затаилась в растерянности. Маша плохо соображала еще, как в тумане, что с ней будет потом, она только о победе мечтала. Розы корзинами и восхищение, это значит — нет? Пусть пахать двадцать четыре часа в сутки, пусть бы в театре ненавидели, пусть каждый день кровь в туфлях, это не страшно. Страшно-то что? Быть как все — ходить, как все, в турецких маечках, телевизор обсуждать, с пивососущим мужиком на квартирку в Купчино с содроганием копить. Потом всю жизнь ходить на работу, возвращаться вечером, обои выбирать, люстры вешать, от прохожих с улицы закрываться, чтобы в подъезде не воняло, с детьми уроки делать, иногда за границу вырваться погулять среди толпы, зачем? — ненавидела, ненавидела все это. Ведь времена другие — все можно! Уехать, там устроиться танцевать, там оценят!.. Где — там? В стриптизе? Или в очередном балете «Березка» классически-кабацкого направления? Ждать, пока толстый папик прихватит на содержание? А она мечтала создать вокруг себя мир красоты, она любила искусство, зрителей, она город любила — Петербург. Пусть в нем почти круглый год темно, зато вечером загораются огни, шпили золотые устремлены в небеса, праздничная толпа на Невском, Эрмитаж, улица Зодчего Росси, одни названия чего стоят! Не свое же ей Дно любить, в конце концов! Город Дно — это смешно даже… «Ты откуда? Из Дна!» А ее унижало быть смешной. Она мылась по часу утром и по часу вечером, грязь с себя смывая, превращая себя в чистого ангела два раза на дню. Из-за мытья почти сразу к тетке из балетного интерната ушла, в общаге по два часа не помоешься, да и вообще страшно было одной, маленькая еще. Тетка с дядей полюбили ее как свою, да и она тетю мамой звала. Только слишком кормить старались, рыбий жир пихали, а это Машеньку раздражало, она и так из последних сил с каждым лишним граммом боролась.