Набирать в проруби воду мне расхотелось, так что по дороге я набил котелок грязным снегом и поставил его на буржуйку, которая раскочегарилась на удивление быстро. Деревяшку я прихватил с собой и заменил ею железный прут, не дававший люку захлопнуться, а прут засунул под откидную койку, здешнее жилье уже не казалось мне таким спокойным, как вчера вечером. Завтрак из провонявшего за ночь сыра и черствого хлеба меня не слишком обрадовал, так что я решил попробовать проводницыну шмаль, оказавшуюся такой крепкой, что проснулся я только в сумерках, да и то не сам, а оттого, что кто-то тормошил меня за плечо.
Подхватившись спросонья, я оттолкнул незваного гостя, спустил ноги с койки, нашарил на полу железяку и только потом разлепил глаза и вгляделся в человека, стоявшего у входа в кубрик и казавшегося огромным и мешковатым в тусклом свете, сочившемся из открытого настежь люка.
— Ты чего это, — сказал человек тонким, как у скопца, голосом, — до чертей допился, что ли? Положи палку-то, Лука, еще убьешь ненароком.
— И убью, — сказал я, проснувшись окончательно, — ты что еще за хрен с горы?
— Пить-то будешь? — Человек сунул руку за пазуху, заставив меня вскочить, но достал всего лишь бутылку водки, мирно его помахал и снова спрятал.
— Вылезай давай, на палубе поговорим.
Человек засопел и полез наверх, лез он довольно неуклюже, да и пальто на нем было слишком длинное, не иначе — с чужого плеча. Добравшись до конца лестницы, пришелец развернулся, подобрал полы и сел на краю люка, крепко поставив ноги на последнюю ступеньку. Теперь я видел его глаза — длинные и припухшие, будто залитые горячим варом. Волосы человека были убраны под разлапистую меховую шапку, но я уже понял, что это баба, и расслабился. Поднявшись на две ступеньки, я почувствовал ее запах, острый, лимонный, немного напоминающий протирку для мебели, которой пользовалась моя латышка. Протирать мебель и расчесывать волосы, вот две вещи, которыми она могла заниматься с утра до вечера, распевая свои протяжные Kas to teica, tas meloja.
— Ноги промочила, пока добралась, куда ты лаги-то дел? На растопку пустил? Теперь сапоги сушить надо! — Гостья поболтала ногами перед моим лицом, наклонилась, вгляделась и охнула: — Мамочки. Ты кто, мужик? А Лука где?
— Уехал. Теперь я здесь живу.
Я говорил осторожно, держа руки на голенищах ее сапог, чтобы сдернуть женщину вниз, если ей придет в голову сделать какую-нибудь глупость — захлопнуть крышку люка, например. Но подруга Луки и не думала нервничать, она помолчала немного, потом достала зажигалку и посветила себе в лицо:
— Пустишь погреться? Я красивая. Не идти же мне обратно на Приморский с мокрыми ногами. И с бутылкой! — Она вынула свой гостинец из-за пазухи и облизнулась. Рот у нее был видный, с яркими вывернутыми губами, рабочий такой рот.
— Бутылка у меня своя есть. — Я спрыгнул обратно в трюм, давая ей знак спуститься. — Смотри люк закрой осторожно, там хворостину подкладывать надо.
— Знаю, — весело отозвалась она, — не в первый раз. А ты теперь вместо Луки будешь? Вот падла деревенская, мне даже не сказал ничего. Мы с ним на полдень уговаривались, но я в дацане застряла, там на рассвете Сагаалган был, всех кормили творогом и сметаной, а потом нас с подругой прибираться оставили. Так и прибиралась в хорошем платье, вся золой перемазалась!
— А зачем ты в дацан ходишь? Ты бурятка, что ли?
Я подбросил в буржуйку хвороста, огонь взвился и зашипел, а женщина засмеялась и принялась раздеваться. Запах лимонной протирки заметно усилился. Разоблачалась она молча и деловито, встряхивая волосами — волос у нее оказалось немало, целая груда, как она их только под шапку убирала. Под платьем у бурятки оказалось голое тело, никакого белья, пепельная шерсть на лобке напоминала воронье гнездо. Швырнув тряпки на соседнюю койку, она забралась под ватное одеяло и поманила меня пальцем:
— Давай скорее, Лука, залезай, я соскучилась. Печет так, что мороза не чувствую!
— Женщина, ты ослепла, что ли? Я же сказал тебе, что он ушел, нет его.
— Значит, теперь ты будешь Лука. — Она подвинула одеяло вниз, чтобы я посмотрел на ее груди, похожие на две канталупы, и тугой живот с наколкой, света было мало, и рисунка я не разобрал. — Иди сюда. Того, прежнего, тоже по-другому звали, только я не спрашивала.
На ощупь канталупы оказались перезрелыми, к тому же нечесаные волосы бурятки лезли мне в рот и я все время отплевывался. Женщине было не меньше сорока, и она скрипела и ворочалась, будто мельничный жернов, — два дня назад я бы выбросил такое из своей постели, но теперь выбирать не приходилось. К тому же она оказалась не дура покурить и даже показала мне, как делать наяк, если кончились папиросы, но есть шариковая ручка. Под утро, накурившись наяков, я рассказал бурятке про мертвеца в проруби, и тут она меня наконец удивила.
— Ты что, оставил его плавать? — Она рывком поднялась и села у меня в ногах, с койки мы давно уже свалились и лежали теперь на сложенных вместе пальто. — Вытащи и закопай! Лука-то закапывал, видел на берегу кресты из рябиновых веток? Вот там и закапывал.
— Да пошла ты… — Мне вдруг стало холодно, и я встал, чтобы принести из камбуза дров. — Что я тебе, могильщик здешний? Ясно, что он уплыл давно, мертвец этот. Откуда их приносит, из Пьяной гавани, что ли?
— Не знаю откуда, — хмуро сказала гостья, — знаю, что часто. Похоронить надо.
Она встала и принялась собирать свои тряпки, бормоча что-то себе под нос. Я тоже оделся, снял с печки покоробившиеся от жара ботинки и с трудом натянул их на ноги. Мы выбрались на палубу, и ветер с залива ударил нам в лицо. Снежная взвесь, стоявшая в воздухе, была такой плотной, что я сначала принял ее за клочья тумана, в которых затерялась береговая линия, но снег облепил мне лицо и волосы, и сразу стало трудно дышать.
Спускаться по стволу бурятка не стала, она перелезла через поручень возле радиорубки, села на край борта, спустила ноги на привальный брус, привычно развернулась, встала на автомобильную покрышку и спрыгнула на лед, держась руками за канат. Я последовал за ней, стараясь повторить все ее движения, но зацепился полой пальто за какую-то ржавую пластину и полетел вниз, лед подо мной треснул и пошел длинной зазубренной трещиной. От удара конопляная муть в голове разошлась, я почувствовал, что голоден как пес, пальто зачерпнуло воды, и спина под ним мгновенно покрылась гусиной кожей. Женщина шла так быстро, что, пока я вставал и отряхивался, она уже оказалась возле проруби и стояла там, перегнувшись через проволочную сетку, издали похожая на рыбака в своей нелепой ушанке на меху.
— Лука, — крикнула она, махая мне желтым шарфом, — он здесь! Давай…
Дальше я не разобрал, ее голос утонул в вязком снегу, забивающем уши и ноздри. Добравшись до проруби, я встал на колени и увидел маячившее в воде знакомое гладкое лицо. Волос на голове у него не было, то есть совсем ни одного, — значит, то, что я увидел вчера, было париком, и его унесло течением. Помню, я еще подумал, что утопленник тоже от кого-то скрывался, да только не скрылся. Не нашел своего катера.
Ухватить тело было не за что: куртка, похоже, намокла и утонула, а свитер, который я пытался подцепить двумя кольями, будто двузубой вилкой, тут же разъехался в гнилье, показав мне безволосую, выпуклую, как у пупса, грудь мертвеца. Мы провозились около получаса, за это время тело несколько раз уходило под лед, пропадая из глаз, но каким-то чудом возвращалось назад. Наконец я сделал из шарфа петлю, поймал в нее голову утопленника и ползком выволок тело на лед, едва не сломав ему шею.
На рассвете ветер утих, и берег снова обозначился ровной линией с черными кудлатыми охвостьями барбариса и ольхи, между кустов я различил несколько крестиков, издали казавшихся птичьим кладбищем. Мы оттащили мертвеца на берег, нашли на палубе отломанную крышку от форпик-люка и выкопали неглубокую могилу — просто в снегу, промерзлую землю копать было бессмысленно. Лицо у него было чистым, рыбы его не тронули, бурятка попыталась закрыть ему глаза, но веки упруго вернулись на место. Я забросал труп снегом и воткнул в сугроб крест из веток, перевязанных желтым шарфом.