Но толпа успела уже разбежаться во все стороны.
V
За дубовы столы,[70]
За набранные,
На сосновых скамьях,
Сели званые.
На столах — кур, гусей
Много жареных,
Пирогов, ветчины
Блюда полные!
А. В. Кольцов
Между тем пирушка у Савелия шла на славу: народу всякого, званого и незваного, набралось к нему такое множество, что, кажись, пришел бы еще один человек, так и места бы ему недостало. Даже под самым потолком торчали головы; последние, впрочем, принадлежали большею частью малолетним парнишкам и девчонкам, которые, будучи изгоняемы отовсюду, решительно не знали уже, куда приткнуться. И как, в самом деле, сидеть дома, когда у соседа вечеринка, да еще в какое время — в Святки? Того и смотри, нагрянут ряженые, пойдут пляски, песни… деревенским ребятам все в диковинку! И вот, томимые любопытством, пробираются они сквозь перекрестный огонь пинков и подзатыльников, карабкаются на лавки, всползают на печку и полати, мостятся друг на дружку, лишь бы поглядеть на веселье. Между ними попадаются такие бойкие, которые, не зная, куда девать маленького братишку, заснувшего у них на руках, забрались вместе с ним на зыбкую перекладину и висят себе как ни в чем не бывало!
В избе жарко, как на полке; никто, однако ж, не думает отступать к двери; каждый, напротив того, норовит изо всей мочи как бы протискаться вперед, к красному углу, где происходит угощение. Там, за столом, покрытым рядном, обложенным по краям ложками и обломками пирогов и хлеба, сидели гости званые и почетные. На самом первом месте, под образами, в которых дробился свет восковой свечки вместе со светом сального огарка, воздвигнутого на столе, бросался прежде всего в глаза мельник и жена его, оба толстые, оба красные, как очищенная свекла. Подле них, по правую руку, сидел пономарь из чужой вотчины, долговязый, рябой как кукушка, косой как заяц, с вострым обточенным носом и коротенькой взъерошенной косичкой на затылке; жар действовал на него совсем иначе, чем на мельника: он, казалось, сушил и коробил его, как щепку. Подле пономаря сидел сотский — крошечный, мозглявый старикашка лет семидесяти пяти, но живой и вертлявый, щупавший поминутно то медаль на груди форменной инвалидной шинели, то дергавший себя за кончики седых волос, изредка торчавших по обеим сторонам лысины; слезливые глаза его щурились постоянно, тогда как рот, украшенный одними деснами, был постоянно открыт и сохранял такое выражение, как будто сотского парил кто-то сзади наижесточайшим образом самым жгучим веником. По левую руку мельника находился знакомый уже нам староста, и рядом с ним хозяин дома — рыжий, плечистый мужик, такой же толстый почти, как мельничиха. С обоих пот катил градом, но оба не замечали этого и, казалось, были очень довольны соседством друг друга, потому что то и дело обнимались. По обеим сторонам описанных лиц, на лавочках, подле стола и немного поодаль, сидели еще гости, тоже званые, но менее почетные. Тут были старики, и молодые, и бабы с их ребятами; все они расположились семьями: где муж с женой, где старуха со снохой. Каждая семья явилась в гости с своей чашкой и ложкой; радушие хозяев ограничивалось снабжением съестного, и так как хозяйка приготовила кисленького и солененького вволю, а хозяин припас чем и рот прополоснуть, то гости были очень довольны. Немолчный говор, восклицания, хохот, раздававшиеся вокруг стола, свидетельствовали о довольстве присутствующих. Но всех довольнее был, по-видимому, все-таки сам хозяин.
— Александр Елисеич, сват! кумушка Матрена Алексеевна! Кондратий Захарыч! еще стаканчик, милости просим, понатужьтесь маленько… — кричал Савелий, приподнимаясь поминутно со штофом в одной руке, со стаканом в другой и кланяясь поочередно каждому из гостей своих. — Александр Елисеич, что ж ты, откушай — полно тебе отнекиваться, ну хошь пригубь, — прибавил он, обращаясь настойчивее к мельнику, который пыхтел, как бык, взбирающийся на гору.
— О-ох! не много ли, примерно, будет, Савелий Трофимыч? — отвечал гость, но взял, однако ж, стакан, тягостно возвел к потолку тусклые, водянистые глаза свои, испустил страдальческий вздох и, проговорив: «Господи, прости нам прегрешения наши!» — выпил все до капельки.
— Гости дорогие, милости просим! Данила Левоныч, ты что? Аль боишься уста опорочить? Пей, да подноси соседу, — продолжал Савелий, передавая штоф старосте и подмигивая на пономаря, который сидел, раскрыв рот, как птица, умирающая от жажды, что не мешало ему, однако ж, усердно вертеть левым глазом вокруг мельничихи. — Дядя, а дядя, дядя Щеголев! полно тебе раздобарывать, успеешь еще наговориться… Эх, а еще куражился: всех, говорил, положу лоском![71] что ж ты?.. Храбр, видно, на словах! — заключил Савелий, протягивая руку к сотскому, который рассказывал что-то мельнику.
— Подноси, подноси знай, да не обноси, — захрипел старикашка, заливаясь удушливым, разбитым смехом; он взял стакан, бодро привстал с места, произнес: «Всем гостям на беседу и во здравие!» — выпил вино, крякнул и постучал себя стаканом в голову.
— Вишь, балагур, занятный какой; ай да Щеголев! — раздалось со всех концов посреди хохота.
— Так как же тяжко, примерно, вам было в ту пору? — спросил мельник, когда уселся Щеголев.
— А ты думаешь как? — возразил Щеголев, бодрившийся и делавшийся словоохотливее по мере того, как штофы пустели. — Куда жутко пришлось: народ весь разбежался; избы, знаешь ты, супостат разорил, очистил все до последнего зернышка; сами прохарчились… захочешь пирожка, ладно, мол, — льду пососешь; захочешь щец — водицы похлебай, а другого и не спрашивай!..
— А что, примерно, бывал сам в сражении? — перебил мельник, выставляя вперед подбородок и осеняя рот крестным знамением.
— И-и… Александр Елисеич, спросите, где он только не был, каких сражений не видал, ходил под Кутузовым против француза, подлинно любопытствия всякого достойно! — произнес пономарь, значительно обводя косыми глазами компанию и потом стараясь снова остановить их на мельничихе, которая переминалась на одном месте, как откормленная гусыня.
— Так ты Кутузова-то видал? сказывают, сильный, примерно, был человек… — спросил мельник, глубокомысленно насупивая брови.
— Кутузова-то! — воскликнул Щеголев, заливаясь снова разбитым своим смехом и хорохорясь несравненно более прежнего. — А ты думаешь как! Как сядет, бывало, на коня… ух! ничего, говорит, не боюсь! Сам батюшка-царь его жаловал, раз на параде собственноручно целовал его. Русак был, настоящий русак! Кутузов, говорит ему, возьми себе за услуги твои Смоленское… возьми уж, говорит, и Голенищева в придачу![72] Вот так настоящий был воин! Ничего, говорит, не боюсь! Куда ни покажется — так лоском и кладет супостата! Как ты думаешь: сам на коне сидит, а над ним, слышь ты, орел летит… ничего, говорит, не боюсь!..
— Ну, а сам-то ты, сам бывал в сражениях? Страшно, чай? — продолжал расспрашивать Александр Елисеич.
— Чего страшно! ничего не страшно: француз ли, супостат ли… пали, да и только! Бей его, врага-супостата! — крикнул Щеголев, ударив кулаком по столу.
— Я чай, в пушку ударили? — вымолвил пономарь, взглядывая из-за мельничихи.
— В пушки ударили, в барабаны забили — пули и картечи летели нам навстречу! — подхватил Щеголев, отчаянно потряхивая головою, в которой начинала уже бродить нескладица.
— Лександр Елисеич, еще стаканчик, полно тебе спесивиться, — откушай! — перебил Савелий.
— Нет, Савелий Трофимыч, надо настоящим делом рассуждать, ей-ей, примерно не по моготе…
— Кондратий Захарыч, милости просим!
— Много довольны, кушайте сами; много довольны вашим угощением, — отвечал пономарь, принимая стакан и раскланиваясь на стороны.
— Кума Матрена Алексеевна, не обессудь, просим покорно, — продолжал хозяин, осклабляя зубы на мельничиху, которая сидела понурив голову, с видом крайнего изнеможения, — понатужьтесь еще, дай тебе Господи долго жить да с нами хлеб-соль водить…