Ксана наклонилась вперёд, угадывая по движению губ слова матери.
— Костя, нравится тебе в нашем городе? — спросила Она, вслух произнеся вопрос матери.
— Да. Но я уезжаю. Сегодня, наверное, не успею. Завтра…
— Почему? — спросила Ксана. Костя и сам угадал это «почему?» на губах её матери. Но ему показалось, что она ещё прибавила: «Не спеши». Показалось. Ксана этих слов не повторила.
«Мне трудно здесь, — хотел сказать Костя. — Мне очень трудно здесь». Он этих слов, конечно, не сказал, только беззвучно шевельнулись губы у него. Вслух он произнёс лишь одно слово:
— Пора.
Ксанина мать внимательно следила, как шевелились его губы, родившие только одно слово.
— Не спеши, — проговорила она явственно, — Не спеши… — Она не понадеялась, что дочь правильно повторит её слова. — Молодость… торопится…
Теперь она смотрела на Туменбая. Снова шевельнулись её губы, беззвучно заговорив.
Ксана наклонилась, совсем близко, боясь упустить хоть единое слово. Угадывая, она и сама зашевелила губами. Мать говорила, Ксана угадывала, разгадывала её шёпот, но молчала. И это безмолвие затянулось. Тогда вдруг Туменбай шагнул вперёд, шагнул из строя и, прижав руки к груди, как это делают на Востоке, низко, медленно поклонился Ксаниной матери. А потом, едва распрямившись, рванулся к двери.
— Туменбай! — метнулась за ним Ксана.
— Стой! — Григорий схватил сестру за руку. — Ты ещё побежишь за ним!
Захлопали двери в доме, стихли убегающие шаги Туменбая.
— Мама, прости! — сказала Ксана шёпотом. — Прости…
Лукьян Александрович как стал у окна, отодвинув штору, так там и остался. Он стоял, пожёвывая кончик бороды, удручённый, но и отрешённый. Не вмешивался. Даже когда рванулся из комнаты Туменбай, и тут не шевельнулся Лукьян Александрович, не молвил ни словечка. Здесь мать решала, здесь её жила воля. Да, жила, ещё жила, и все они, и дети и он сам, были подвластны этой воле, подчинялись этой женщине, маленькой, иссохшей, почти ушедшей. Но воля её не иссякла, и мать все ещё была центром семьи.
Она снова смотрела сейчас на Костю. Все смотрели сейчас на Костю. Даже Ксана. А он, а ему было так не по себе, что впору бы повернуться и убежать, как это сделал Туменбай. Нет, Туменбай не убежал. У него гордо всё получилось. Он что‑то прочёл по этим губам, что-то такое, чего его гордая душа не стерпела. И Ксана тоже прочла. И потому и молчала, что спорила с матерью, не соглашалась. Так зачем же тогда? Разве не Ксане решать, кто ей нужен? Разве не ей надо будет жизнь прожить с человеком, которого она, она и должна выбрать? Она и никто другой. А сейчас, а здесь ей пальцем указывали на него. Бери, мол, этого Костю Лебедева, бери, так будет лучше для тебя, для всех нас, мы‑то знаем, что лучше. Вся семья была за Костю, но Ксана была против. В том‑то и дело, она была против.
— Подожди… — медленно проговорила Мария Петровна. — Не спеши…
Она закрыла глаза, отпуская Костю, отпуская всех. Очень она устала.
— Пойдёмте, пойдёмте, — Лукьян Александрович снова задёрнул штору и на цыпочках пошёл к двери.
В комнате жены он был совсем не похож на себя, он будто меньше сделался, и иной в нём проглянул характер. Не таким напористым и самонадеянным он выглядел. И, показалось Косте, в чём‑то чувствовал он себя виноватым перед этой маленькой, избывающей женщиной.
Следом за Лукьяном Александровичем направились к двери Костя и Григорий. И тоже пошли на цыпочках. Ксана шла последней, оглядываясь, надеясь, что мать скажет ей что‑нибудь. Мать молчала.
13
Когда все вышли, Лукьян Александрович осторожно притворил дверь, осторожно задёрнул портьеру, потом обеими руками провёл по лицу, по бороде и распрямился. И стал опять самим собой. Улыбнулся даже самонадеянно.
— Обедать, а теперь обедать!
Но какой там обед, не получалось с обедом.
— Я потом! — сказала Ксана и выбежала из комнаты. Захлопали в доме двери, послышались её убегающие шаги.
— И мне пора, — сказал Костя. — Спасибо. Да я и есть не хочу.
— Что ж, неволить не стану. — Уразов помрачнел. — Но хоть по рюмочке‑то. Нехорошо, в доме побывал, а до хлеба не дотронулся. Пошли, не задержу.
По длинному коридору, в котором и стояли, где только возможно, громадные зелёные и жёлтые вазы, будто то опять был не дом, а музей, прошли в сад. Сперва он показался Косте таким же, как и у Анны Николаевны. Тоже рдели в глубине ветвей громадные яблоки, тоже все оплёл тут виноград. И фонтан подкидывал ломкую струю неподалёку от стола. Но, приглядевшись, заметил Костя, что это был все же какой‑то странный сад. У ограды и вдоль стены дома здесь выстроились плиты из мрамора, и какие‑то мрачные, согбенные фигуры из гипса, и кресты, кресты, вырубленные из камня, большие, даже громадные кресты стояли по углам.
— Мастерская тут у меня, — пояснил Уразов. — Да ты не смотри, Костя, тут ничего такого не высмотришь. Работаю, деньги зарабатываю. — Он попробовал пошутить: — Для души работать — душа вон вылетит. Ну, Григорий, наливай. Водки. Мне в стакан. Доверху. Устал что‑то я.
Не присаживаясь к столу, выпили. Григорий накинулся на еду, а Костя, помня упрёк хозяина, взял кусок хлеба и стал жевать. Есть ему не хотелось. И каждая минута здесь ему была в тягость. Он чувствовал себя тут, как на кладбище. Эти кресты, кресты повсюду, надгробья. Они не были уж очень печальны, потому что были сделаны торопливой, беспечальной рукой, но, став рядом, всё равно превратили этот сад в кладбище. А ведь здесь жила Ксана…
Уразов снова кивнул сыну, чтобы тот налил ему. Прежде чем выпить, прежде чем отпустить Костю, который, томясь, переминался с ноги на ногу, Уразов сказал ему, многозначительно и чуть уже пьяновато протягивая слова:
— Ты, Костя, только и вправду не вздумай уехать. Опрометчиво поступишь, опрометчиво. О тётушке своей, об Анне Николаевне, подумай, обо всём подумай. Одним словом, не спеши… Ну, а я повторю, пожалуй. Устал! Поезжайте!
Григорий отвёз Костю домой. Надо было и машину в гараж поставить. Но чей это был дом? Чья это была машина? Запутываться начал Костя. Его дом был не здесь, но Григорий вёз его к нему домой. Никакой не было у Кости машины, но не тут‑то было, эта машина принадлежала ему, и если не он сам, то Григорий уже привык к этой мысли.
Всю дорогу, чертыхаясь, что подыхает от голода, что успел схватить только одну рюмку и один кусок колбасы, ругая на чём свет стоит и Туменбая, и свою милую сестрицу, Григорий не забывал о машине, наставляя Костю, объяснял ему встречавшиеся по пути дорожные знаки, советовал запоминать, на каких перекрёстках стоят орудовцы, советовал запоминать названия улиц.
Чудной, если не сегодня, так уж завтра‑то наверняка он уедет, улетит из этого города. Зачем ему запоминать названия здешних улиц? Без нужды ему, что тот молоденький орудовец ходит в приятелях у Григория, а вон тот, устрашающе усатый и кривоногий, ненавидит всех частников. Он уезжает, он улетает. Не сегодня, так завтра. И этот «кирпич», запрещающий проезд, и эта «прямая стрела», говорящая, что тут можно ехать только прямо, — все эти знаки–приказы не обязательны для него. Он тут недолгий гость. Прощайте, знаки, прощайте, горы.
Они расстались у дверей гаража. Передавая Косте ключи от машины, Григорий крепко пожал ему руку. Мало ему этого показалось. Он дружественно, чуть ли не по–братски обнял Костю.
— Не тужи, все обойдётся. Так даже интереснее.
Костя тоже обнял Григория, на случай, если больше не увидит его. Костя прощался с ним. Григорий этого не понял.
— До скорого! — крикнул он и побежал, придерживая рукой ковбойскую шляпу. — Жрать хочу! Помираю!
Анна Николаевна сама открыла Косте. Она ждала его. Оказывается, она была в курсе всех событий, всех его передвижений.
— Ну как наш город? Приглянулся? А горы? Уж они‑то, надеюсь, оставили впечатление?
Она знала и про званый обед, который не состоялся.
— Лукьян звонил только что, убивался. — Анна Николаевна внимательно поглядела на Костю. — Что, мой дружок, зацепило тебя?