— Ну и дела! — сказал он, наполняя всю комнату голосом, здоровьем и самоуверенным весельем. — Эдак у нас в городе скоро и молодежи не останется!
Карсавина молча села, и ее красивое лицо было расстроенно и недоуменно.
— Ну повествуйте, — сказал Иванов.
— Да что, — подымая брови, как Ляля, и все смеясь, но уже не так весело, заговорил Рязанцев. — Только что вышел вчера из клуба, вдруг бежит солдат… Их высокородие, говорит, застрелились… Я на извозчика и туда… Приезжаю, а там уже чуть не весь полк… лежит на кровати, китель нараспашку…
— А куда он стрелял? — любопытно повиснула у него на руке Ляля.
— В висок… пуля пробила череп, вот тут… и ударилась в потолок…
— Из браунинга? — почему-то спросил Юрий.
— Из браунинга… Скверная картина. Мозгом и кровью даже стена забрызгана, а у него еще и лицо все изуродовано… да!.. А это ужас, как он его хватил!..
И опять засмеявшись, Рязанцев пожал плечами.
— Крепкий мужчина!
— Ничего парень, здоровый! — почему-то самодовольно кивнул головой Иванов.
— Безобразие! — брезгливо сморщился Юрий. Карсавина робко посмотрела на него.
— Но ведь он, по-моему, не виноват, — заметила она, — не ждать же ему было…
— Да… — неопределенно поморщился Рязанцев, — но и так бить!.. Ведь предлагали же ему дуэль…
— Удивительно! — возмущенно пожал плечами Иванов.
— Нет, что ж… дуэль — глупость, — раздумчиво отозвался Юрий.
— Конечно, — быстро поддержала Карсавина.
Юрию показалось, что она рада возможности оправдать Санина, и ему стало неприятно.
— Но все-таки и так… — не зная, что, унижающее Санина, придумать, возразил он.
— Зверство, как хотите! — подсказал Рязанцев.
Юрий подумал, что сам-то Рязанцев недалеко ушел от сытого животного, но промолчал и был даже рад, что Рязанцев стал спорить с Карсавиной, резко осуждая Санина.
Карсавина, поймав на лице Юрия неприятное выражение, замолчала, хотя ей в глубине души нравилась сила и решительность Санина и казалось совсем неправильным то, что говорил Рязанцев о культурности. И так же, как Юрий, она подумала, что не Рязанцеву говорить об этом.
Но Иванов рассердился и стал спорить.
— Подумаешь! Высокая степень культурности: отстрелить человеку нос или засадить в брюхо железную палку!
— А лучше кулаком по лицу бить?
— Да уж, по-моему, лучше! Кулак — что! От кулака какой вред! Выскочит шишка, а опосля и ничего… От кулака человеку никакого несчастья!..
— Не в том же дело!
— А в чем? — презрительно скривил плоские губы Иванов. — По-моему, драться вообще не следует… зачем безобразие чинить! Но уж ежели драться, так по крайности без особого членовредительства!.. Ясное дело!..
— Он ему чуть глаз не выбил! — с иронией вставил Рязанцев. — Хорошо — «без членовредительства»!
— Глаз, конечно… Ежели глаз выбит, то от этого человеку вред, но все-таки глаз супротив кишки не выстоит никак! Тут хоть без смертоубийства!..
— Однако Зарудин-то погиб!
— Ну так это уж его воля!
Юрий нерешительно крутил бородку.
— Я, в сущности, прямо скажу, — заговорил он, и ему стало приятно, что он скажет совершенно искренно, — для меня лично это вопрос нерешенный… и я не знаю, как сам поступил бы на месте Санина. Драться на дуэли, конечно, глупо, но и драться кулаками не очень-то красиво!
— Но что же делать тому, кого вынудят на это? — спросила Карсавина.
Юрий печально пожал плечами.
— Нет, кого жаль, так это Соловейчика, — помолчав, заметил Рязанцев, но самодовольно-веселое лицо его не соответствовало словам.
И вдруг вспомнили, что даже не спросили о Соловейчике, и почему-то всем стало неловко.
— Знаете, где он повесился? Под амбаром, у собачьей будки… Спустил собаку с цепи и повесился…
Одновременно и у Карсавиной, и у Юрия в ушах послышался тонкий голос: «Султан, тубо!..»
— И оставил, понимаете, записку, — продолжал Рязанцев, не удерживая веселого блеска в глазах. — Я ее даже списал… человеческий документ ведь, а?
Он достал из бокового кармана записную книжку.
— «Зачем я буду жить, когда сам не знаю, как надо жить. Такие люди, как я, не могут принести людям счастья», — прочел Рязанцев и совершенно неожиданно неловко замолчал.
В комнате стало тихо, точно прошло много людей, чья-то бледная и печальная тень. Глаза Карсавиной налились крупными слезами, Ляля плаксиво покраснела, а Юрий, болезненно усмехнувшись, отошел к окну.
— Только и всего, — машинально прибавил Рязанцев.
— Чего же еще «больше»? — вздрогнувшими губами возразила Карсавина.
Иванов встал и, доставая со стола спички, пробормотал:
— Глупость большая, это точно!
— Как вам не стыдно! — возмущенно вспыхнула Карсавина. Юрий брезгливо посмотрел на его длинные прямые волосы и отвернулся.
— Да… Вот вам и Соловейчик, — опять, с веселым блеском в глазах, развел руками Рязанцев. — Я думал, так — дрянь одна, с позволения сказать, жиденок, и больше ничего! А он на! Прямо не от мира сего оказался… Нет выше любви, как кто душу свою положит за други свои!
— Ну он положил не за други!.. — возразил Иванов.
«И чего ломается… тоже!! А сам животное!» — подумал он, с ненавистью и презрением покосившись на сытое гладкое лицо Рязанцева и почему-то на его жилетку, обтянувшуюся складочками на плотном животе.
— Это все равно… Порыв чувствуется…
— Далеко не все равно! — упрямо возразил Иванов, и глаза у него стали злыми. — Слякоть, и больше ничего!..
Какая-то странная ненависть его к Соловейчику неприятно подействовала на всех. Карсавина встала и, прощаясь, интимно, как бы влюбленно доверяясь, шепнула Юрию:
— Я уйду… он мне просто противен!..
— Да, — качнул головой Юрий, — жестокость удивительная!.. За Карсавиной ушли Ляля и Рязанцев. Иванов задумался, молча выкурил папиросу, злыми глазами поглядел в угол и тоже ушел.
Идя по улице и по привычке размахивая руками, он думал раздраженно и злобно:
«Это дурачье воображает, конечно, что я не понимаю того, что они понимают! Удивительно!.. Знаю я, что они чувствуют, — лучше их самих! Знаю, что нет больше любви, когда человек жертвует жизнью за ближнего, но повеситься оттого, что не пригодился людям, это уж… ерунда!»
И Иванов, припоминая бесконечный ряд прочитанных им книг, и Евангелие прежде всего, стал искать в них тот смысл, который объяснял бы ему поступок Соловейчика так, как ему хотелось. И книги, как будто послушно разворачиваясь на тех страницах, которые были ему нужны, мертвым языком говорили то, что ему было надо. Мысль его работала напряженно и так сплелась с книжными мыслями, что он уже сам не замечал, где думает он сам, а где вспоминает читанное.
Придя домой, он лег на кровать, вытянул длинные ноги и все думал, пока не заснул. А проснулся только поздно вечером.
XXXIV
Когда под звуки трубной музыки хоронили Зарудина, Юрий из окна видел всю эту мрачную и красивую процессию, с траурной лошадью, траурным маршем и офицерской фуражкой, сиротливо положенной на крышку гроба. Было много цветов, задумчиво грустных женщин и красиво печальной музыки. А ночью в этот день Юрию стало особенно грустно.
Вечером он долго гулял с Карсавиной, видел все те же прекрасные влюбленные глаза и прекрасное тело, тянувшееся к нему, но даже и с ней ему было тяжело.
— Как странно и страшно думать, — говорил он, глядя перед собой напряженными темными глазами, — что вот Зарудина уже нет… Был офицер, такой красивый, веселый и беззаботный, и казалось, что он будет всегда… что ужас жизни, с ее муками, сомнениями и смертью, для него не может существовать… что в этом нет никакого смысла. И вот один день — и человек смят, уничтожен в прах, пережил какую-то ему одному известную страшную драму, и нет его и никогда не будет!.. И фуражка эта на крышке гроба…
Юрий замолчал и мрачно посмотрел в землю. Карсавина плавно шла рядом, внимательно слушала и тихо перебирала полными красивыми руками кружево белого зонтика. Она не думала о Зарудине и всем богатым телом своим радовалась близости Юрия, но, бессознательно подчиняясь и угождая ему, делала грустное лицо и волновалась.