Чуть ниже мы дополним этот перечень ещё одной, пожалуй, самой выразительной иллюстрацией.
II. Болдинская повесть «Барышня-крестьянка» — умозрительное, без точек над «i», эскизное, вдобавок замаскированное под шутку, но всё-таки приближение к проблеме крепостной любви.
Алексей Иванович Берестов, сын помещика, привыкший «не церемониться с хорошенькими поселянками», становится жертвой женского лукавства. Он всерьёз увлекается переодетой барышней Лизой Муромской — «крестьянкой Акулиной», «дочерью Василья кузнеца». «Оба они были счастливы настоящим, — читаем у Пушкина, — и мало думали о будущем».
Не ведая о травести, молодой барин оказывается в отчаянном положении: «Алексей, как ни привязан был к милой своей Акулине, всё помнил расстояние, существующее между им и бедной крестьянкою…»[125] Когда же отец принуждает его жениться на «уродливой» дочери соседа-англомана, Алексей упорствует и делает-таки дерзновенный шаг: «В первый раз видел он ясно, что он в неё (Акулину. — М. Ф) страстно влюблён; романическая мысль жениться на крестьянке и жить своими трудами пришла ему в голову, и чем более думал он о сём решительном поступке, тем более находил в нём благоразумия. <…> Он написал Акулине письмо самым чётким почерком и самым бешеным слогом, объявлял ей о грозящей им погибели, и тут же предлагал ей свою руку» (VIII, 114, 117, 123).
О коллизиях социального неравенства и планиде «молоденьких дур» (VIII, 105) из низов повествуется также в «Станционном смотрителе». Не лишено, кстати, интереса замечание В. Ф. Ходасевича об этой повести: «Станционный смотритель имеет немало общего с Мельником. <…> Так это и должно было случиться, потому что „Станционный смотритель“, в некотором смысле, есть вариант „Русалки“. Тогда как последняя должна была в сущности явиться трагедией любовников, в которой трагедия отца составляет лишь эпизод, — „Станционный смотритель“ есть трагедия самого отца. Мне думается, что Пушкин в „Станционном смотрителе“ потому-то и разрешил судьбу любовников так благополучно, что хотел выдвинуть и резко очертить драму отца. То, что несчастие дочери только мерещится станционному смотрителю, а в действительности она счастлива, — всё это лишь подчёркивает несчастие старика»[126].
III. В Болдине шла работа и над «Русалкой» — произведением, в основе которого, на труднодоступной глубине, залегал михайловский «крепостной роман» автора с Ольгой Калашниковой. Примечательно, что Александр Пушкин, пережидая холеру, корпел в «берлоге» (XIV, 125, 419) над черновиком первой, самой «реалистической», сцены драмы.
IV. В «Опровержении на критики» поэт вспомнил о том, как в «Евгении Онегине» «простую деревенскую девку назвал девою» (XI, 149; выделено Пушкиным), за что на него ополчились «псы журнальные» (XIV, 118).
V. Болдинской осенью 1830 года была написана обзорная философическая статья о творчестве Евгения Боратынского; статья, где анализируется, правда, только одно творение «певца Пиров и грусти томной» (VI, 64) — легко догадаться какое. «Перечтите его Эду (которую критики наши нашли ничтожной; ибо, как дети, от поэмы требуют они происшедствий), перечтите сию простую восхитительную повесть, — настаивал Пушкин, — вы увидите, с какою глубиною чувства развита в ней женская любовь» (XI, 186–187; выделено Пушкиным).
VI. В длинной и пёстрой галерее женских портретов, созданных Александром Пушкиным в Болдине, узнаваемы, на наш взгляд, два.
Что-то смутно знакомое есть в разбитной девушке Насте, которая «ходила» за семнадцатилетней Лизой Муромской («Барышня-крестьянка»). Настя «была постарше» своей госпожи, «ветрена» и — обратим на это внимание — являлась «в селе Прилучине лицом гораздо более значительным, нежели любая наперсница во французской трагедии». Любопытно, что в перебелённом автографе повести Пушкин сделал Настю не только важной персоной в Кистенёвке, но и певуньей (VIII, 111, 668, 671–672).
А Параша из «Домика в Коломне», «девица без блонд и жемчугов», в «наряде простом», — просто вылитая «белянка черноокая»[127]:
Была, ей-ей, прекрасная девица:
Глаза и брови — тёмные как ночь,
Сама бела, нежна, как голубица…
В правленом беловом автографе имеется иной вариант последнего стиха:
[Как снег] бела, нежна как голубица…
Через десяток строф — важное, и снова как будто списанное с «белянки», дополнение к портрету Параши:
Из-за ушей змиёю кудри русы…
К тому же «простая, добрая» Параша бойка, обходительна с мужественным полом и питает слабость к пению:
И пела: Стонет сизый голубок,
И Выйду ль я, и то, что уж постаре,
Всё, что у печки в зимний вечерок
[128] Иль скучной осенью при самоваре,
Или весною, обходя лесок,
Поёт уныло русская девица…
(К, 86, 89, 372, 382, 384; выделено Пушкиным).
VII. Завершим тенденциозное обозрение стихотворением «Я думал, сердце позабыло…» — ещё одним возвращением, по части архитектоники родственным пушкинскому шедевру «Я помню чудное мгновенье…» (1825).
Первый вариант произведения создан вскоре после приезда поэта из Болдина в древнюю столицу, во второй половине января 1831 года[129]. По логике вещей, этим строчкам должно было предшествовать некое rendez-vous, романтическое свидание, однако такого эпизода в биографической хронике Александра Пушкина не зафиксировано[130]. Высказано мнение[131], что набросок адресован не какой-то «неизвестной девушке» (так иногда сообщается в комментариях), а вполне конкретной особе — Ольге Калашниковой[132]. Это мнение и нам кажется довольно правдоподобным.
В трудночитаемом черновике послания можно разобрать такие, к примеру, стихи:
Я думал — сердце позабыло
Способность лёгкую страдать
Я говорил: что прежде было
Тому во век уж не бывать
Уснули тайные печали
Смирились пылкие <?> мечты
И вот опять затрепетали
И предо мной явилась ты
[133] Полу<?> <расцветшая> <?> [младая]
Блеснуть готовая в ти<ши>…
Тут же — пробы более интимной интонации и напоследок многозначительная хронотопическая вешка:
Как ангел прелесть молодая