Заключали бумагу собственноручные строки помещика: «К сему прошению Александр Сергеев сын Пушкин 10-го класса чиновник руку приложил. Прошение сие верю подать, по оному хождение иметь и подлинную запись получить человеку моему Петру Кирееву»[111].
Человек сей действовал умело, напористо, и прошение, поданное в уездный суд, было удовлетворено быстро. Уже 16 сентября Александра Пушкина ввели во владение кистенёвскими крестьянами и отобрали у него соответствующую расписку. Тогда же мужики присягнули новому барину на «должное повиновение и послушание»[112]. Тем самым в деле по существу поставили точку; «огончарованный» поэт вполне уложился в намеченные им в Москве сроки.
В «Истории села Горюхина» провинциальная бюрократическая процедура удостоилась таких слов: «Около трёх недель прошло для меня в хлопотах всякого роду — я возился с заседателями, предводителями и всевозможными губернскими чиновниками.
Наконец принял я наследство и был введён во владение отчиной…» (VIII, 129).
Пушкинское присутствие в уезде больше не требовалось. Однако назад, к невесте, он не помчался. Надвигавшаяся с востока, от Волги, холера захватила Нижегородскую губернию. Соседние деревни были уже оцеплены, повсюду на дорогах спешно учреждались карантины. Против своей воли Пушкин почти на три месяца стал узником села Болдина и его ближайших окрестностей. Ограниченный в свободе передвижения поэт оказался в ситуации шестилетней давности. Правда, его вынужденного одиночества на «несносном островке» (XIV, 121) не могла ныне скрасить старушка няня[113].
Но зато рядом с Александром Пушкиным, как и в сельце Михайловском, находилась Ольга Калашникова[114]. (Напомним: годом ранее поэт, некогда избавившийся от беременной крестьянки, всё-таки не забыл внести её имя в свой «Дон-Жуанский список»[115].)
Теперь ей было 25 лет.
Они свиделись и как-то объяснились в сентябре, вскоре после приезда поэта в Болдино. По всей вероятности, тогда же Пушкин узнал о судьбе сына. Возможно, Ольга проводила стареющего, уже помышляющего об отцовстве барина к могиле их ребёнка, умершего ровно четыре года назад; по дороге что-то рассказала о рождении и смерти «малютки». Поэтическим следствием этой пронзительной прогулки à deux[116] стало «одно из самых грустных стихотворений»[117] Александра Пушкина — «Румяный критик мой, насмешник толстопузый…».
Оно не печаталось при жизни автора; датируется 1–10 октября 1830 года[118] и содержит в себе унылую картину деревенской «дождливой осени». Участников описанного поэтом действа при некотором желании можно идентифицировать: это приближающиеся к болдинской Успенской церкви властный Михайло Иванов Калашников[119], Ольга и её мать Васса (Василиса), а также упоминавшийся ранее болдинский священник Иоанн Матвеев с поповичем:
…На дворе живой собаки нет.
Вот, правда, мужичок, за ним две бабы вслед.
Без шапки он; несёт подмышкой гроб ребёнка
И кличет издали ленивого попёнка,
Чтоб тот отца позвал да церковь отворил,
Скорей! ждать некогда! давно бы схоронил (III, 236).
Имело ли свидание поэта с Ольгой Калашниковой продолжение, и если продолжение всё-таки было, то какое именно, — вопросы сложные и, по правде говоря, щекотливые. «Как они встретились или встречались в Болдине в эту осень, знаменитую в творчестве Пушкина? Этот вопрос я оставляю без ответа и даже не рискую строить какие-либо предположения», — благоразумно перестраховался в своё время П. Е. Щёголев[120]. Учёного можно понять: ведь документов или обкуренных и проколотых в карантинах писем с однозначными подсказками не существует.
И поиски ответов (или хотя бы намёков на оные) настырному биографу приходится вести в творческих материалах Александра Пушкина. Там, в черновых и беловых рукописях, есть пища для размышлений и интуиций.
«Ты не можешь вообразить, как весело удрать от невесты, да и засесть стихи писать, — признавался поэт П. А. Плетнёву 9 сентября, в самом начале болдинского сидения. — Жена не то, что невеста. Куда! Жена свой брат. При ней пиши сколько хошь. А невеста пуще цензора Щеглова, язык и руки связывает… <…> Ах, мой милый! что за прелесть здешняя деревня! вообрази: степь да степь; соседей ни души; езди верьхом сколько душе угодно, [сиди<?>] пиши дома сколько вздумается, никто не помешает. Уж я тебе наготовлю всячины, и прозы и стихов» (XIV, 112).
Пушкин сдержал слово: и впрямь «наготовил». Три месяца болдинской осени 1830 года — «период беспримерной творческой активности» поэта[121]. В доме с мезонином он доводил до конца, до характерного росчерка под текстом, старые сочинения и созидал новые; воплощал в жизнь и задуманное ранее, и то, что было навеяно болдинским бытием (последнее для нас наиболее любопытно). Ниже, в ряде пунктов, мы касаемся этой «деятельности неимоверной»[122] только слегка и рассматриваем оную — разумеем одолевавшие Пушкина думы и его произведения — в высшей мере схематично и под определённым углом зрения.
Конечно, избирательный подход легковесен, имеет серьёзные методологические изъяны и обычно не слишком эффективен, но тут он оказывается урожайным. Вот плоды самых поверхностных наблюдений.
I. В ряде произведений, созданных накануне женитьбы, «болдинский помещик» (XIV, 124) прощался с былыми возлюбленными. Однако в его сочинениях тех месяцев, в стихах и прозе, пульсирует и антитетическая тема — тема возвращения к женщине, с которой в прошлом было многое связано[123]. В рамках заданной установки нам важна именно встреча, непреднамеренная и эмоциональная, а не её житейские и прочие последствия (они, кстати, разные).
Евгений Онегин на великосветском балу в Петербурге сталкивается лицом к лицу с княгиней Татьяной N., в девичестве Лариной, чью любовь он некогда отверг.
Что с ним? в каком он странном сне,
Что шевельнулось в глубине
Души холодной и ленивой?
Досада? суетность? иль вновь
Забота юности — любовь? (VI, 174–175).
Гусарский полковник Бурмин встречает в поместье Ненарадове Марью Гавриловну, над которой жестоко подшутил в дни молодости («Метель»), «Она не могла не сознаваться в том, что она очень ему нравилась; вероятно и он, с своим умом и опытностию, мог уже заметить, что она отличала его…» (VIII, 84).
А «ветреный любовник» Дон Гуан, тайком приехав в Мадрид, вновь обретает давнего «милого друга» Лауру:
Я прямо к ней бегу являться.
……………………………
К ней прямо в дверь… (
VII, 140)[124].