Ночь ужасов, апофеозом которой стало оживание таинственной машины… Кошмар, да и только. Орсон немного жалел, что поднял тревогу.
В этом мире много миров. У каждого человека мир свой. Иногда они пересекаются — миры разных людей, чаще нет. Персональный мир Орсона, к которому он привык, которым дорожил и в надежности которого не сомневался, был вероломно подвергнут перестройке. Теперь в этом мире было больше неясного, чем привычного. В нем поселилась теперь ТАЙНА. Но присутствие при этом акте изменения собственного мира посторонних сделалось неприятно ему. Другие люди знают, что твой мир уже никогда не будет прежним, — что может быть хуже? Их сочувствие, попытки подбодрить и показать, как они понимают твое состояние. Это невыносимо.
Ничего–то они, эти посторонние, не понимали. Орсон впервые познал одиночество человека, который прикоснулся к тайне. Это было новое, томительное ощущение, исполненное сладкой погибельной жути. Оно было сродни влюбленности. Нечто непознанное и едва ли поддающееся познанию присутствовало рядом. Хотелось не расплескать, не избыть, а испить по капле эту сопричастность к чему–то не из этого мира.
И Орсон не находил себе места.
Он сделался похожим на Хиггинса, для которого мир был соткан из ежесекундных чудес. Для которого все в мире было удивительно и не поддавалось изучению, а просто существовало и поражало новизной. Все другие разумные существа были в глазах Хиггинса бесконечно мудры и отягощены знаниями, которые Хиггинсу никогда не будут доступны. Жизнь была бесконечной тайной, которую можно открывать всю жизнь, и это завораживало.
Орсон всем телом ощутил, как сквозь его существо проходят потоки вселенных, вложенных одна в другую, и будоражащих, и пугающих.
А вокруг суетились люди, которых он давно знал и с которыми привык делить свой персональный мир. Но теперь они стали мелки и далеки. Они стали немы, двумерны и малоинтересны со своими безмолвными двумерными, суетными делами.
Орсону больше не с кем было разделить свой персональный мир. Этот мир не вмещался в привычные мирки знакомых ему человеческих существ.
Тайна всех тайн! Когда друид становится друидом и познает Традицию во всей ее полноте вместе с пониманием невозможности сформулировать и передать ученику охваченное не мыслью, но чувством знание; когда юноша осознает в себе, но не может выразить чудо влюбленности, еще не направленное зовом плоти; когда границы сущего раздвигаются до пределов необъятных и входят в человека — наступает самое сильное и самое прекрасное переживание, что может выпасть на долю человека, — ощущение ТАЙНЫ.
Хиггинс осторожно коснулся руки Орсона, заставив очнуться.
— Вы тоже поняли, сэр? — с надеждой и пониманием спросил он. — Она не из здесь… Она смотрит на нас из ТАМ!
— Да, Хиггинс, я понял…
* * *
Паром удалился от берегов и шел в открытом море. На верхнем ярусе у леера стоял Хайд. Над Северным морем спускались сумерки. Если на юге Мира был сумеречный дождь, то здесь — ясный звездный вечер. Хайд вертел головой. Жажда новых ощущений проснулась в нем, и он удивлялся себе.
Еще прошлой ночью ему казалось, что душа его пуста, что ничего уже в его жизни не случится, после того что произошло. Но происшедшее на удивление задевало его не больше, чем эпизод новой книги. Даже меньше. Пережилось и отступало, удаляясь все дальше. Эпизод… Всего лишь эпизод. Ну что ж, возможно, так и следует к этому относиться.
Но человек, из которого он сделал свою копию, умер. Умер он — Хайд. Его тело наверняка уже нашли. Кто же будет искать его — подлинного Хайда? Значит, теперь можно будет изменить немного внешность и начать новую жизнь. Нужно только решить, какова она будет — новая жизнь, каким будет продолжение истории. Продолжение его личной и больше ничьей истории.
Внутренняя приверженность строгому порядку во всем заставляла Хайда испытывать дискомфорт. Он слишком много непорядка накопил в своей жизни с появлением в ней двойника. Сначала это было терпимо. Даже интриговало. Он окунулся в эту авантюру и питался всеми ее радостями, пока не пресытился. И, пресытившись, понял, что завяз в непорядке.
Теперь, когда он разом вычеркнул из своей жизни двойника, пришло понимание, что вычеркнули и его самого. Он уничтожил не непорядок в своей жизни, а самою свою жизнь. Убил не двойника, а самого себя. И непорядок достиг крайней степени. Он достиг максимума. За которым ничто, пустота, которую можно начать упорядочивать заново, уже не допуская ошибок.
Убийство двойника продолжало его беспокоить. Совсем как эпизод книги. Как отправная точка сюжета. И он теперь мог прокрутить в памяти последние события. Это еще причиняло боль, но уже не так сильно. Но почему же ему так тревожно? Чтобы понять и прогнать тревогу он начал вспоминать.
Первым сигналом того, что жизнь свернула куда–то не туда, стало изменение в поведении Питера. Двойник делался все менее управляемым. Все более злоупотреблял леденцами. Бывали случаи, когда казалось, что не удастся вытолкнуть его на сцену, так он был плох. Правда, оказавшись на сцене, в своей родной стихии, он быстро обретал обычную живость и творил чудеса, как и обычно. Но ситуация ухудшалась. Хайд, увлеченный всеобщим вниманием, старался не замечать тревожных знаков так же, как славный Роллон старался прятать от себя и от всех предзнаменования смерти.
Однако в какой–то момент Хайд прозрел. И увидел символы близкой гибели построенного им эфемерного мирка не в Питере — жалком своем двойнике, а в себе самом. Когда же это случилось? Ах да! В «Грейт Уорлд Отеле» большого города Капарока на юге, за горами лендлордов…
Они сидели в зеркальной гостиной на пышных диванах… Гостиная в номере была с колоннадой. Все было белым и золотым. И все — колонны, увитые каменными ветвями в орнаменте друидов, диваны, лепнина — все отражалось в многочисленных зеркалах. И от этого делалось холодно и тревожно на душе. Неизвестно почему. И Хайд тогда впервые остро почувствовал непорядок. Он смотрелся в Питера, словно в кривое зеркало. Он смотрел на Питера, сидящего на белом диване и бросающего в рот леденцы один за другим. Питер был точной копией Хайда, но при этом какой–то испорченной копией.
Взор Питера был мутным. Глаза не могли смотреть синхронно, по подбородку стекала струйка слюны. Галстук сбился из–под переломленного уголка воротничка. «Так, наверное, выглядит моя душа, — в момент какого–то пронзительного просветления подумал Хайд, — распущенной, вульгарной, несимпатичной…»
Но это был миг. Хайд подошел к зеркалу и взглянул на себя — элегантного, собранного, подтянутого… и с новым ужасом взглянул на Питера. Нет! Питер был всего лишь двойником. Человеком, очень похожим на Хайда. Но не Хайдом. Однако чувство тревоги за себя и за всю затею уже не оставляло.
Потом с нарастающей неприязнью он вглядывался в этот свой живой портрет, который вынужден был прятать от всех, выставляя только перед публикой на сцене.
Питера доставляли в номера гостиниц в большом плетеном кофре. Тот шутил, что выругается как–нибудь, когда носильщики уронят его на лестнице. То–то будет весело. И эта шутка испугала Хайда еще больше, чем распущенность своего «сценического образа».
Он все более осознавал свою зависимость от этого портрета. Мистическую, жуткую связь с ним. Он даже начал подумывать о книге, в которой опишет нечто подобное. О книге как о способе избавиться от кошмара. Ведь и прежде он всегда так поступал. Если его мучило что–то, он принимался писать.
Постепенно жизнь в заоблачном мире стала угнетать. Накапливались сложности. Хайд начал понимать, что возвращается в ту ужасную ночь, когда хотел свести счеты с жизнью и нашел Питера.
Теперь Питер окончательно распоясался. Эхо славы докатывалось до него. И он начал чувствовать, что обделен. Он спрашивал…
Один раз Хайд проявил малодушие. Он рассказал Питеру один из тайных эпизодов своей биографии. Назвал имена… Зачем он это сделал? Как получилось, что этому ненадежному, импульсивному типу он доверил свою судьбу? Не было ответа.