— Простите меня, люди, прости и ты, староста. И пусть простят меня те, кто будет мстить за аль-Масуда. Надеюсь, я никого не обидел? Но в душе моей, о люди, вспыхнуло пламя, кровь забурлила в жилах, а ведь она настояна на вековой печали предков. Мое поколение прожило свой век, уходит наша жизнь, вместе с нею уходят наши горести и беды, наши радости. У нас уже все в прошлом. Простите меня, земляки, я никого не хотел обидеть. Я готов, сколько хватит сил, служить вам. Я сказал свое слово, о люди. Все мы сойдем в могилу, земля в положенный срок поглощает живущих на ней, она дает и берет, и время — как катящееся колесо. Простите же меня, люди…
Обильные слезы потекли из глаз Джабира. Он вытер покрасневшие глаза полой кудады[11], встал и, шатаясь, направился к двери. Двое пожилых мужчин поддерживали шейха под руки. Уход Джабира послужил сигналом, люди стали расходиться.
Последним ушел Ахмед аль-Хасан. Понурясь и избегая взгляда старосты, вышел на улицу. До самой своей лавки он шел, глядя под ноги, чувствуя, будто согрешил и повинен в чем-то перед людьми. Но в душе его зрело и несогласие: «За что? Я ведь не сделал ничего дурного. Я думал о Зейнаб, будучи убежден — муж ее умер. Мои намерения были честными. Я хотел избавить ее от нужды, стать защитой и опорой вдове и детям покойного. А Мухаммед аль-Масуд жив! Хотя, быть может, сейчас он уже мертв. В плену случается всякое. Только вот Зейнаб, услыхав радостную весть, воспрянет духом. Надежды заполучить ее теперь — никакой. Остается одно — забыть ее и вместе с ней всю эту историю…» У лавочника ноги подкосились, когда он вспомнил недобрую улыбку старосты. «Похоже, старик что-то пронюхал. Неужто по деревне поползли уже слухи и дошли до него? Потому-то небось и обронил он свой гнусный намек? Злорадствует, старый шайтан!..» Улыбка старосты унижала Ахмеда аль-Хасана, мешала его уверенности в себе. В нем словно надломилось что-то. Если староста рассчитывал на это, он, безусловно, добился успеха. «Все, — думал Ахмед аль-Хасан, — хватит! Надо взять себя в руки. Нечего больше и думать о Зейнаб. Если ее муж и вправду жив, всему конец. Но даже если это просто слухи, она все равно будет ждать мужа долгие годы… Будет ждать, хотя ей придется трудно. Может, еще не все потеряно и Зейнаб, сломленная нуждой, согласится стать моей любовницей? Да-да, я должен овладеть ею до возвращения мужа. А вдруг она не надеется больше на его возвращение? — От этой мысли усы его изогнулись дугой, но тотчас уныло обвисли. — Нет, — подумал он, — с какой стати Зейнаб отдастся мне, если столько лет билась в нужде, пока муж был в Кувейте, служил в армии, воевал, и сохранила себя в чистоте? За все эти годы она ни разу ничего у меня не попросила. У этой женщины сильная воля, она не уступит… — Придя к такому выводу, Ахмед аль-Хасан тяжко вздохнул. — Что ж, видно, так тому и быть!» Он решил закрыть лавку и пойти домой. Но, подойдя к лавке, он увидал Умм Сулейман. Она стояла у порога и любезно улыбалась ему, отвешивая поклоны. Ахмед аль-Хасан задумался, глядя на нее. Он был уверен: старуха сообщит ему нечто о Мухаммеде аль-Масуде, она ведь многое знает. Умм Сулейман заметила его смущение, но о причине волнения торговца не догадалась. А он стоял и ждал. Еще недавно он встречал Умм Сулейман с радостью, завидев ее на пороге лавки, весь светился, ликовал, усы его плясали. Он всякий раз радушно приветствовал старушку, учтиво осведомлялся, чего ей хочется, что нужно. Сегодня же он был мрачен, морщинистое лицо покраснело от еле сдерживаемого гнева. Умм Сулейман насторожилась.
— Что с тобой? — спросила она. — Ты чем-то расстроен? Надеюсь, все в порядке?
Но Ахмед аль-Хасан уже успел взять себя в руки, взгляд его снова стал добрым, лицо — приветливым. Еще одно небольшое усилие, и он даже улыбнулся ей:
— Нет-нет. Просто заботы, дела житейские. Умм Сулейман, осмелев, улыбнулась в ответ:
— Мне бы полкило сахара и четверть окийи[12] чая, Ахмед. Хочу проведать бедняжку Зейнаб, принести ей гостинцев. Аллах избавил ее и детей от печали, да избавит он от удручения всех скорбящих. Ты, конечно, слышал весть о ее муже?
Ахмед аль-Хасан смотрел на старуху: эта змея пожирает его мечты, надежды, все, что построил он в своих мыслях о будущем. Приползла, злорадствуя, в его лавку. Он даже оцепенел на мгновение, не зная, что сказать, как быть. Понимая, что теперь все изменилось, он не хотел признаться себе в этом. В глазах Умм Сулейман он увидел нетерпение, она явно хотела чего-то, но чего, он никак не мог уразуметь. И вдруг, криво усмехнувшись и сжав губы, словно подавив крик разочарования, он сказал негромко, напирая на каждое слово:
— Ты опоздала, Умм Сулейман. Лавка закрыта.
Захлопнув дверь, он повернул ключ в замке. Умм Сулейман застыла в растерянности, не веря своим ушам. И поняла наконец, что случилось, лишь когда Ахмед аль-Хасан повернулся к ней спиной и зашагал к своему дому. Она долго смотрела ему вслед, ей было горько, обидно и больно. Затем, гордо выпрямившись, стукнула палкой по выщербленному порогу лавки и поплелась к дому Мухаммеда аль-Масуда.
В сердце опечаленной, встревоженной Зейнаб боролись надежда и отчаяние. Шейх Джабир, проходя мимо ее дома, и виду не показал, сколько пережил он в эти дни, узнав о судьбе Мухаммеда. Шейх был прав: Зейнаб все еще не могла успокоиться, часто плакала, а когда думала о возможной встрече с мужем (надежда в эти минуты брала верх), кровь приливала к ее бледному, осунувшемуся лицу. Дети же восприняли новость с легкостью, присущей их возрасту, — они смеялись, ликовали, веселились во дворе. Им ясно было одно: папа жив и, само собой, вот-вот приедет. А Зейнаб терзалась сомнениями, предчувствия — одно страшнее другого — мучили ее. Ужасней всего была бесконечная неопределенность: ведь он страдает от ран, враги глумятся над ним… Единственное, что успокаивало Зейнаб, — сознание того, что муж жив. Эта весть принесла ей разом надежду и скорбь, всегда так тесно связанные в нашей жизни.
Умм Сулейман пыталась утешить Зейнаб:
— Радуйся, твой муж жив, чего же ты еще хочешь? Со временем все образуется. Правительство добьется его освобождения, и Мухаммед вернется к вам. Если он болен, ранен, будет лечиться и поправится. Все будет хорошо.
Она укрепила надежду в сердце Зейнаб. Потом соседи, Варда аль-Халид и Салима аль-Джума, в свою очередь помогли ей отвлечься от грустных дум.
— О мать Зейда, — сказала Варда, — слава богу, твой муж жив. Значит, он возвратится домой, к вам. Если будет угодно Аллаху, не пройдет и недели, как Мухаммед благополучно вернется домой, вернулись же его товарищи.
Салима подтвердила слова подруги. Умм Сулейман согласно кивала. Слушая соседок, Зейнаб плакала: наверно, они правы. Выпроводив их под благовидным предлогом, она почувствовала, что опустошена и ей понадобятся вся сила духа и воля к жизни, чтобы как-то оправиться.
Она прижимала детей к груди и горько плакала. И они, глядя на мать, утирали слезы. Выплакавшись, Ахмед, самый младший, заснул. Слезы на его щеках высохли. Уложив детей в постель, Зейнаб стала молить Аллаха помочь ей в тяжком ее положении. Слезы облегчили ее, смыли тяжесть, лежавшую на душе. Слезы иссякли, но горло сжимали спазмы. Надо взять себя в руки.
Наконец Зейнаб успокоилась, солнце озарило ее душу, рассеяло тучи горечи и печали. Спокойствие придало ей силы. Она поняла: нужно жить, делать все, что положено женщине от века, — вести дом, заботиться о детях и ждать. Терпеливо, безропотно ждать.
Мучительным было ощущение собственного бессилия — она не смогла помочь мужу в самое тяжкое для него время, избавить его от страданий, хоть отчасти их облегчить. Конечно, не ее единственную постигла такая судьба. Ведь у многих солдаток мужья оказались в плену. Шейх Джабир сказал ей: правительство бессильно сделать что-нибудь, пока нет даже полной уверенности, что ее муж действительно находится в лагере для военнопленных. Значит, правительство тоже бессильно — совершенно бессильно, как и она сама? Но она-то всего лишь слабая женщина, а правительство, оно может что-то сделать, может помочь. Мысли ее смешались, она не знала, как быть, что предпринять, чтобы помочь мужу. Как вырвать его из рук врага? Казалось, солнце угасло, жизнь утратила смысл. Только любовь к детям и надежда служили ей опорой. «Выдержать, выдержать!» — твердила она и гладила по головкам спящих детей.