Литмир - Электронная Библиотека
A
A
Тире-лире-лире, на рубашке дыры,
Тире-лире-латы, ты поставь заплаты,
Тире-лире-ли, нет у нас иглы,
Тире-лире-пи, пойди да купи.
Тире-лире-леты, нет у нас монеты…

Пастухи, рассказывая о встрече с Фомой дядюшке Тэнбуи, говорили, что оставили монеты в костре: обычай их племени не позволяет брать деньги за прорицания. Однако никто никаких монет на пустоши не находил, хотя черные пастушеские кострища бросались в глаза сразу, и в деревне, когда эта история выплыла наружу, стали говорить, что костры проклятых колдунов похожи на адский огонь, раз сгорают в нем даже монеты. Но вполне возможно, их прибрал какой-нибудь скромник-прохожий, никому не похвастав своей удачей. Нормандия-то была уже не та, что при славном герцоге Роллоне, когда, проезжая по лесу, можно было повесить золотой браслет на дубовую ветку, а через год забрать его с того же дуба.

Пастухи повстречали Ле Ардуэя где-то в конце поста 18…

Местные жители пастухов обходили стороной, а если нанимали, то из страха, да и пастухи никогда не вступали в разговоры с фермерами, так что о встрече их с Фомой на пустоши стало известно много месяцев спустя, а тогда ни в Лессе, ни в Белой Пустыни никто и не подозревал, что муж Жанны вернулся в родные края.

Приближалось тем временем Светлое Воскресенье. Пасхальная служба в том году в Белой Пустыни обещала быть особо торжественной, куда торжественнее, чем во всех остальных приходах. И вот почему: епископ снял с аббата де ла Круа-Жюгана наложенную на него епитимью. Три года размеренной и одинокой жизни, какую аббат вел в Белой Пустыни, показались достаточным искуплением за его военные подвиги и попытку самоубийства. Скандальные слухи, что связывали имя аббата с Жанной Ле Ардуэй, по мнению церковных пастырей, которые имели право судить его, ничего не значили. Церковь имеет дело только с осуществленным и, по-матерински твердая в своей справедливости, отвергает порождения человеческого разума — досужие домыслы. «Горе смущающимся!» — говорит она и с присущим ей величием стоит неколебимо среди вихря толков и пересудов. Так отнеслась Церковь и к аббату де ла Круа-Жюгану. Спокойная, всеведущая, неуязвимая, она не отозвала его из Белой Пустыни, не перевела в другой приход, где он никого бы не смущал, что казалось бы разумным лишь с житейской точки зрения, далекой от церковного духовного опыта, но, прождав три года, вернула ему всю полноту священнических обязанностей и поручила служить пасхальную мессу.

Когда новость облетела округу, чуть ли не все обыватели Белой Пустыни пришли на мессу, которую должен был служить внушавший страх и любопытство монах-шуан, чью жизнь и лицо обожгла своим пожаром война. Сам епископ, соберись он служить в Белой Пустыни пасхальную службу, не собрал бы в храме столько народу. «Аббат де ла Круа-Жюган по рождению, характеру, способностям и сам может стать епископом, — толковали о нем в Белой Пустыни. — И, стремясь к вершинам церковной иерархии, он, конечно, не останется жить в деревне». Белопустынцы уже вообразили себе кардинальский пурпур на могучих плечах аббата, который сбросил черный плащ покаяния с небрежностью льва, разорвавшего оскорбительные своей немощью путы. Графиня де Монсюрван, никогда не покидавшая замок, молившаяся только в домовой часовне, тоже прибыла на пасхальную мессу, где собиралась быть вся местная знать, вознамерившись почтить в лице пастыря аристократа и военачальника.

Пасха в тот год была поздняя, приходилась на шестнадцатое апреля, и сомнений в том нет, так как день запомнился надолго.

Старая графиня, а ей исполнилось ни мало ни много сто лет, когда я с ней беседовал и она нашивала лоскутки своих собственных воспоминаний на историю дядюшки Тэнбуи, говорила, что весенний день был чудо как хорош, а церковь Белой Пустыни с трудом вместила толпу прихожан, стеснившуюся под ее сводами. Крестьяне-котантенцы, отдавая дань наивному христианскому суеверию, утверждают, что на Пасху всегда светит солнышко. Воскресение Христа, по их представлениям, совпадает с весенним пробуждением природы, и почему они должны думать по-другому, если и сама Церковь привела в соответствие со сменой времен года свои праздники. Рождественский снег, плаксивый ветер Страстной Пятницы, солнце Пасхи вошли в поговорку в Котантене. Так вот на эту Пасху тоже сияло солнце и освещало церковь яркими радостными лучами, совсем особыми, не похожими на лучи всех других дней года. Ох уж эти солнечные чары первых весенних дней! Они помнятся тем дольше, чем сами воздушнее и мимолетнее.

Все скамьи в церкви были заняты, на них расселись семейства, снявшие их на целый год. Празднично разодетые крестьяне теснились в проходах и даже в боковых приделах, куда ни взглянешь, со всех сторон только и видны что красные куртки с медными пуговицами и кожаные пояса, в какие уже не первый век рядятся щеголи Нижней Нормандии. В главном проходе основного нефа волновалось белопенное море чепцов, какие потом метко окрестят мятежным именем «кометы», потому, наверное, что в них у юных нормандок необыкновенно воинственный и своевольный вид, — ни в одной французской провинции больше нет таких головных уборов. Все склоненные друг к другу головки в белоснежных чепцах — один ворчун проповедник назвал их гусиным стадом — одушевляло единственное желание: увидеть наконец аббата «Рожа всмятку» — так называли де ла Круа-Жюгана в деревне — без капюшона. Прозвище пристало бы и к его потомкам, не будь аббат священником и к тому же последним в роду.

Единственная скамейка, которая пустовала среди битком набитых, принадлежала Жанне Ле Ардуэй, — она заперла дверцу на ключ еще своей собственной рукой. Пустовала скамья с тех самых пор, как не стало ее хозяйки, а Ле Ардуэй исчез неведомо куда. Вот она-то и напоминала в пасхальный день ту самую историю, какую я вам рассказываю. Сначала пустая скамья приводила на память покойницу, о которой и так не забывали в Белой Пустыни, а потом и аббата де ла Круа-Жюгана, бывшего монаха разрушенной обители, который должен был служить пасхальную мессу.

Вспоминалось невольно, с чего началась беда, сгубившая Жанну, а началась она, когда Жанна сидела на этой самой скамейке. Беда приключилась с ней, по выражению Боссюэ, от «сих ямин, через которые Господь льет свет в человеческую голову», вот только «ямины», обращенные на Жанну из-под рассеченного лба и островерхого капюшона, были скорее двумя окнами в ад или, как говорили местные крестьяне, умевшие рисовать словами не хуже, чем Сурбаран красками, «раскаленными заслонками адской печи».

Вспоминались и слухи, что ходили и не перестали еще ходить об аббате, и люди любопытствовали, с каким же выражением лица пройдет аббат мимо пустого места, где недавно сидела его жертва (а Жанну по-прежнему считали его жертвой), когда будет служить мессу и приносить другую, бескровную жертву, претворяя хлеб в плоть Господа нашего Иисуса Христа. Нелегкое, надо признать, испытание! Ни у кого из головы не шла разыгравшаяся драма, и все ждали, какой же будет развязка.

Трудно передать тот трепет ожидания, каким была наэлектризована толпа, когда красное полотнище приходской хоругви заполоскалось в воздухе у хоров, знаменуя начало крестного хода, и звон колокольчика в портале возвестил, что священнослужители вот-вот тронутся в путь. Кому не известна любовь людей к зрелищам, даже самым знакомым, даже виденным уже сотни раз? Первой поплыла хоругвь из переливчатого алого шелка с золотыми кистями, ее выносят только по большим праздникам, и она сразу настраивает всех на торжественный лад, за ней несут серебряный крест на подушечке, которую вышивали девицы прихода, а следом пасхальную свечу, похожую на обелиск из белого воска, пламя которой достает до верхушки креста. К благовонному запаху ладана, бодрящему запаху букса присоединили аромат и первоцветы: священник возложил юные цветочки ко всем статуям святых еще в Святую субботу, и, завядшие, они пахли тонко и нежно, наполняя душу ощущением чистоты и святости. А как сияли великолепные облачения, подаренные графиней де Монсюрван и надетые в первый раз! Она хотела, чтобы вельможный аббат (так она называла де ла Круа-Жюгана), служивший впервые после отрешения пасхальную мессу, служил ее в пурпуре и роскоши, достойной его!

45
{"b":"181350","o":1}