— А родители Альберты продолжали спать наподобие семи спящих воинов[35]? — насмешливо осведомился я, прервав воспоминания старого денди шуткой, чтобы он не подумал, будто я захвачен его историей всерьез (а ведь я был по-настоящему ею захвачен!), но с денди без насмешек нельзя, если хочешь, чтобы тебя хоть немного уважали.
— Неужели вы думаете, что я жертвую правдой в пользу занимательности? — удивился виконт. — Вы же знаете, я не писатель! Случалось, что Альберта не приходила ко мне. Дверь со смазанными маслом петлями, двигавшаяся теперь бесшумно, будто ватная, так и не открывалась на протяжении ночи, а это означало, что либо матушка, проснувшись от шороха, окликнула дочь, либо отец заметил, как она проходит по их спальне. Однако Альберта, не теряя ни на секунду присутствия духа, мгновенно находила подходящее объяснение: у нее разболелась голова; она искала сахарницу, не зажигая света, чтобы никого не разбудить и не потревожить…
— Женщины, не теряющие присутствия духа, совсем не так редки, как бы вам хотелось, капитан, — снова прервал я его, мне почему-то нравилось его поддразнивать. — Не думаю, что ваша Альберта отважнее той девицы, которая каждую ночь принимала в спальне спящей за пологом бабушки любовника, влезавшего к ней через окно. У них не было синего сафьянового дивана, и они без лишних затей располагались на ковре. Вы знаете эту историю не хуже меня. Однажды красавица от избытка удовольствия застонала чуть громче обычного и разбудила бабушку, та окликнула ее из-за полога: «Деточка, что с тобой?» Вместо того чтобы упасть от ужаса в обморок на груди любовника, «деточка» тут же откликнулась: «Никак не найду на ковре иголку, бабушка! Мешает наклониться тугой корсет!»
— Помню эту историю, — холодно кивнул виконт де Брассар.
Похоже, я чувствительно задел его, найдя, с кем сравнить несравненную Альберту.
— Кажется, девушка, о которой вы вспомнили, была из семейства де Гизов, — невозмутимо продолжал он. — Она и вышла из положения, как подобает наследнице славного рода. Но вы запамятовали, что после этого случая она больше не открывала окна своему любовнику, господину де Нуармутье, если мне не изменяет память, тогда как Альберта вновь и вновь приходила ко мне, пренебрегая любыми помехами, подвергая себя опасности. Будучи молодом офицером, я мало смыслил в стратегии, отдаленные цели меня не занимали, но даже я мог предвидеть, что в один прекрасный день… вернее, ночь… наступит развязка.
— Та самая, — подхватил я, вспомнив, что он говорил мне в самом начале своего рассказа, — благодаря которой вы узнали, что такое страх, не так ли, капитан?
— Именно так, — отозвался он необычайно серьезным тоном, не поддерживая моей шутливости. — Вы уже поняли — не правда ли? — что Альберта с первого мига, когда взяла под столом мою руку, и до последнего, когда ночным призраком возникла в проеме моей двери, была для меня щедрым источником самых разнообразных чувств. Она позволила мне пережить испуг, трепет, боязнь разоблачения, но все это было лишь ветром от летящих вокруг пуль, они свистят у тебя над ухом, а ты идешь и идешь вперед. Зато потом я узнал, что такое настоящий страх — всамделишный, нутряной. Испугался я не за Альберту, а за себя, и как же я испугался!.. От ужаса сердце у меня, должно быть, побелело так же, как лицо. Я пережил панику, способную обратить в бегство целую армию. Должен вам сказать, что я видел, как обратился в бегство Шамборанский полк. Во весь опор, во все лопатки мчались герои-шамборанцы, увлекая за собой полковника и офицеров. Тогда я еще ничего подобного не видел, но узнал то, о существовании чего и не подозревал.
Слушайте же… Была ночь. При той жизни, какую мы вели, другого и быть не могло, все происходило только ночью. Эта была долгой и зимней, и я бы не сказал, самой спокойной. Впрочем, все наши ночи были спокойными. Они стали спокойными, став счастливыми. Мы научились спать на заряженной порохом пушке. Мы уже ни о чем не тревожились, занимаясь любовью на сабельном клинке — мостике, перекинутом через пропасть и ведущим в мусульманский ад. Альберта на этот раз пришла раньше, чем обычно, собираясь побыть со мной подольше. Когда она приходила пораньше, мои первые ласки, первая волна моей любви доставалась ее ножкам, маленьким щеголихам, обычно обутым в туфельки зеленого или сиреневого цвета, но ко мне прибегавшим голенькими, чтобы не наделать шума, и успевавшими заледенеть, набравшись холода от кирпичей коридора, по которому они спешили из своей спальни в мою, расположенную на другом конце дома. Я прижимал их к своей груди и согревал, боясь, как бы они, покинув ради меня теплую постель, не набегали какой-нибудь страшной болезни легких. Я знал волшебное средство согреть побелевшие от холода ступни и снова сделать их розовыми, но на этот раз мое средство не помогало. Сколько ни целовал я ей ножки, я не смог оставить даже на высоком и соблазнительном подъеме маленького пунцового пятнышка, похожего на розетку, — ожога от поцелуя, который так любил оставлять… Альберта этой ночью была еще молчаливее, еще страстнее. Она обнимала меня так крепко, ласкала так долго; объятия были ее языком, и он стал для меня так понятен, так выразителен, что я, по-прежнему говоря с ней, делясь пьянящими восторгами и всеми безумствами, приходящими мне в голову, уже не требовал ответа, не ждал слов. Я вчувствовался в ее ласки. И вдруг она замолчала. Ее руки уже не прижимали меня к сердцу, и я решил, что у нее обморок, они случались с ней часто, но обычно она продолжала судорожно и страстно сжимать меня в своих объятьях… Мы оба с вами не ханжи, и я могу говорить по-мужски. Я уже имел дело с пароксизмами страсти Альберты. Испытывая наслаждение, она иной раз впадала в беспамятство, но, когда это с ней случалось, я оставался с ней и продолжал ласкать. Я не отпускал ее, по-прежнему прижимался к ее сердцу и ждал, лаская, когда она очнется, в горделивой уверенности, что моя страсть оживит ее страсть, что, пораженная одним ударом, она воскреснет от последующих… Но на этот раз обманулся. Я смотрел ей в лицо, все так же прикрывая ее собой, ожидая мига, когда глаза ее, скрытые веками, вновь откроются и я увижу, как внутри черного бархата разгорается огонь, почувствую, как ее зубы, которые стиснулись до скрежета, опасного для эмали, разожмутся после короткого поцелуя в шею или долгого в обнаженное плечо, и я услышу ее вздох. Но глаза оставались закрытыми, зубы стиснутыми… Холод, заморозивший ножки Альберты, достиг ее губ и оледенил мои. Когда я ощутил этот ужасающий холод, я приподнялся над своей возлюбленной, чтобы получше ее разглядеть, и рывком освободился из ее рук — одна осталась лежать на груди, другая свесилась до пола. В ужасе, но не теряя присутствия духа, я приложил ладонь к ее сердцу. Оно не билось. Пульса не было ни на руках, ни на висках, ни в сонной артерии — нигде ни малейшего биения жизни… всюду смерть со своим леденящим холодом…
Я уже понял: она мертва, но не хотел этому верить! Людям свойственно упрямо настаивать на желаемом вопреки очевидности, вопреки предначертаниям судьбы. Альберта умерла. Отчего? Я не знал. Я не врач. Она лежала передо мной бездыханная, и я, понимая с ужасающей отчетливостью, что ничем ей уже не помочь, продолжал суетиться. Что я мог? У меня не было ни познаний, ни лекарств, ни каких-либо других средств помощи. Я вылил ей на лицо все флаконы, стоящие у меня на туалетном столике. Хлестал по щекам, рискуя шумом разбудить весь дом, в котором мы так боялись любого шороха. Потом вспомнил рассказ дядюшки, командира 4-го драгунского полка, о том, как однажды он спас своего друга от апоплексического удара, пустив ему кровь ветеринарным ланцетом, каким пускают кровь лошадям. Чего-чего, а оружия в моей комнате хватало. Схватив кинжал, я рассек им руку Альберты. Изуродовал чудесную девичью руку, но кровь не потекла. Показались несколько капель и тут же свернулись. Кровь больше не струилась по жилам. Я целовал Альберту, присасывался, как пиявка, кусал, но не в моих силах было оживить мертвую, которая рассталась с жизнью, не отрывая своих губ от моих. Уже не понимая, что делаю, я лег на бездыханное тело, вспомнив старинные рассказы о чудотворцах, которые таким образом воскрешали покойников, я не надеялся затеплить в ней жизнь, но поступил так, словно надеялся. Когда моего тела коснулся леденящий холод ее тела, мой мозг, погруженный до этого в смятение, подавленный хаосом чувств, вызванных нежданной смертью Альберты, пронзила вдруг ужасающая мысль… И тогда я узнал, что такое страх. Мучительный. Тошнотворный. Альберта умерла у меня в комнате, ее смерть делала тайное явным. Что же будет со мной?.. Подумав об этом, я физически ощутил, как страх вцепился в меня, как волосы встопорщились иглами, а чья-то ледяная рука согнула позвоночник в три погибели, — я попытался справиться с унизительным чувством. Твердил себе о необходимости сохранять хладнокровие… Убеждал, что я мужчина… Солдат, наконец! Тщетно! Я стиснул руками виски, стараясь остановить мучительную круговерть в голове и обдумать ужасное положение, в каком оказался… Старался поймать крутящиеся вихрем мысли, вникнуть в них, но они вертелись юлой, безжалостно жужжа лишь о бездыханном теле на моем диване, о несчастной Альберте, которая не могла вернуться к себе в спальню, которую поутру ее мать обнаружит в комнате офицера, мертвую и обесчещенную. Мысль о матери, чью дочь я, возможно, убил, лишив чести, жалила мое сердце чуть ли не больнее, чем мысль о несчастной Альберте. Смерть скрыть невозможно; но труп, который найдут в моей комнате, будет вопиять о бесчестии, так нет ли возможности скрыть хотя бы бесчестье? Выловив из карусели вопросов именно этот, я на нем сосредоточился. И одно за другим отбрасывал решения — они все оказывались невыполнимыми. Время от времени мне чудилось, что мертвая Альберта заняла всю мою комнату, вынести ее отсюда нет никакой возможности. Чудовищная галлюцинация! Не располагайся ее спальня за спальней родителей, я бы, рискуя жизнью, постарался отнести ее в постель. Но мог ли я с покойницей на руках проделать то, что так дерзко проделывала живая девушка? Как отважиться пройти через незнакомую комнату, где спали чутким сном стариков ее отец и мать?