— Так значит, сын не мой, грязная подстилка?! — заорал он, и я услышал, как под его сапогом заскрипели осколки: он топтал их и вместе с ними сердце того, кого считал своим сыном.
Розальба, конечно же, кинулась поднимать несчастное сердце, хотела забрать его, отнять у безумца, я слышал ее шаги, она устремилась к Идову, и на этот раз сквозь шум борьбы раздались удары.
— Ты этого хотела, грязная тварь? Так получай! Вот оно, сердце твоего сучонка! — выкрикнул фельдшер и запустил прямо в лицо Розальбе сердце обожаемого им малыша и попал…
Бездна бездну призывает[129], так, кажется, говорят? Кощунство порождает кощунство. Стыдливая, придя в неистовство, повторила то, что сделал фельдшер, — швырнула в него сердце собственного сына, которое, возможно, не выпустила бы из рук, не будь этот ребенок от ненавистного ей мужчины, которому она хотела воздать мукой за муку, позором за позор. Впервые свет стал свидетелем подобного святотатства: отец и мать швыряли друг другу в лицо сердце своего умершего ребенка!..
Кощунственная дуэль длилась несколько минут. Все неожиданно обернулось так мучительно и трагично, что мне не сразу пришло в голову поднажать на дверь шкафа плечом, открыть ее и вмешаться… И вдруг я услышал вопль — такого я, да и вы тоже, никогда не слышал и больше не услышу, хотя мы на полях сражений понаслышались всякого, — он придал мне силы, я высадил дверь и увидел… Такого я не увижу больше никогда! Прижав Стыдливую к столу, фельдшер удерживал ее железной рукой, задрав на ней юбки, а она, полуголая, извивалась змеей. Что, вы думаете, он собрался делать? Рядом лежал воск, горела свеча, и они навели фельдшера на адскую мысль — он надумал запечатать эту женщину, как она запечатала свое письмо. Свою дьявольскую месть и собирался исполнить больной ревнивец.
— Твоим наказанием станет место, которым ты грешила, бесстыжая! — рычал он.
Меня фельдшер не видел, склонившись над жертвой, которая уже и не кричала. Печаткой ему служила рукоять сабли, которую он окунул в кипящий воск.
Я прыгнул на него и, даже не сказав: «Защищайтесь!», вогнал свою саблю по рукоять ему между лопаток, вогнал бы и руку по локоть вслед за саблей, лишь бы его прикончить.
— Ты правильно поступил, Мениль, — одобрил майор Селюн. — Душегуб не заслужил встречи со смертью лицом к лицу, как умираем мы, воины.
— Но это же история Абеляра, только доставшаяся Элоизе[130], — сказал аббат Невер.
— Интереснейший хирургический случай, и очень редкий, — сообщил доктор Блени.
Но Менильгранд не обратил внимания на их реплики, он спешил закончить рассказ:
— Фельдшер упал мертвым на тело лежавшей без сознания жены. Я взял его за шиворот, бросил на пол и пнул ногой. На утробный волчий вой Стыдливой — он до сих пор отдается у меня где-то в кишках — снизу прибежала горничная.
— Бегите за врачом, — крикнул я ей. — Сегодня здесь для него есть работа!
Но дождаться доктора мне не удалось. Раздался сигнал тревоги, призывавший всех к оружию. Враг захватил наш полк врасплох, бесшумно вырезав часовых. Прежде чем бежать к месту сбора, я в последний раз посмотрел на прекрасное, искалеченное тело, впервые бледное и неподвижное в присутствии мужчины. А потом поднял с грязного пола несчастное сердечко, которое эти двое хотели превратить в орудие убийства и уничижения. Я спрятал его в свой гусарский пояс — как-никак Стыдливая назвала ребенка моим! — и унес с собой.
Шевалье де Менильгранд замолчал, продолжать мешало душившее его волнение, и все рубаки, циники и святотатцы из уважения молчали вместе с ним.
— А Стыдливая? — спросил чуть не с робостью Рансонне, давно уже оставив в покое свой стакан.
— Я никогда больше ничего не слышал о Розальбе, прозванной Стыдливой, — ответил Менильгранд. — Умерла она? Или осталась в живых и живет до сих пор? Успел ли добежать до нее врач? После внезапного нападения в Алькудии, оказавшегося для нас роковым, я пытался его разыскать, но не нашел. Он исчез, как исчезли многие другие, не вернувшись в наш поредевший полк.
— Ты кончил? — спросил Мотравер. — Если да, то должен сказать, что история знатная! Ты был прав, Мениль, когда сказал Селюну, что расплатишься сторицей за восемьдесят монахинь, брошенных в колодец. Но, я вижу, Рансонне замечтался над своей тарелкой, и поэтому задам тебе его вопрос: какое отношение имеет эта история к твоему недавнему благочестию?
— Вот сейчас самое время на него ответить, — кивнул де Менильгранд. — Именно это мне и осталось досказать и тебе, и Рансонне. Многие годы в своем офицерском поясе я возил с собой повсюду, как реликвию, сердце мальчика, который мог бы быть мне сыном. Но после катастрофы под Ватерлоо меня заставили снять пояс, в котором я надеялся умереть. Еще несколько лет я возил с собой маленькое сердце, и, поверь, Мотравер, легонькое, оно давило на мое тяжким грузом. Над ним уже надругались, но с годами мне стало казаться, что я продолжаю это надругательство. И тогда я решил похоронить его в освященной земле. Не вдаваясь в подробности, какие вы все узнали сегодня, я переговорил с одним здешним священником и в церковной исповедальне передал ему детское сердце, что так долго тяжким грузом лежало на моем. А когда направлялся к выходу, меня схватил в охапку Рансонне.
Думается, любопытство капитана Рансонне удовлетворила рассказанная история. Он сидел молча, молчали и все остальные. Никто не отважился ни на какие комментарии. Молчание, более красноречивое, чем любые слова, сковало всем уста.
Кто знает, может, до безбожников впервые дошло, что если даже церковь создана лишь для того, чтобы давать приют сердцам — мертвым или живым, — до которых никому нет дела, то и этого достаточно!
— Подавайте же кофе! — скомандовал пронзительный фальцет старого де Менильгранда. — И если он будет столь же крепок, как твоя история, сынок, мы выпьем его с удовольствием.
Месть женщины
Я часто слышу разговоры, что современная литература слишком много себе позволяет, но не верю в ее безудержную смелость. Скорей безмерной мне кажется строгость моралистов. Литературу издавна называют зеркалом общества, но она его вовсе не отражает; а если вдруг найдется смельчак и отважится сказать больше других, то, боже мой! — какой поднимается крик. А приглядишься, литература не изображает и десятой доли тех преступлений, какие с чарующей непринужденностью, тихо и безнаказанно совершает каждый день общество. Спросите, прав ли я, у любого священника — вот кому быть величайшими романистами, имей они право обнародовать истории, которые слышат в исповедальне. Спросите, сколько случаев, например, инцеста утаено в самых гордых и высокопоставленных семействах, а потом посмотрите, посмела ли литература, которую так громко обвиняют в безнравственной дерзости, хоть раз рассказать о чем-либо подобном, хотя бы для того, чтобы ужаснуть читателя. Намек на подобные отношения — едва заметный и мало кем замеченный — мы встречаем в «Рене» Шатобриана. Да, да, религиозного и верующего Шатобриана! Но я не знаю книги, в которой впрямую говорилось бы об инцесте, столь обыкновенном в нашем обществе, как на его вершине, так и в низах — распространенном среди простонародья даже больше, чем среди знати, — в которой были бы показаны последствия инцеста, трагические с точки зрения нравственности. Ханжество бросает камешки в современную литературу, но разве кто-то из наших современников решился рассказать историю Мирры, Агриппины или Эдипа[132], а подобные истории, поверьте мне, живы до сих пор; я пребывал — по крайней мере, до сих пор — только в аду социума, а не в другом — и лично знал немало Мирр, Эдипов и Агриппин как среди незаметных обывателей, так и в высшем, как его именуют, свете. Черт возьми! Подобные случаи происходили вовсе не на сцене и не только с историческими лицами. Внешний лоск, предосторожности, опасения и ложь не в силах утаить их… Я знаю — и весь Париж тоже — одну даму, образом жизни она весьма напоминает Генриха III, носит темно-синий бархат, пояс с четками в виде маленьких золотых черепов, бичует себя и к усладам покаяния прибавляет другие любимые услады того же короля. Кто написал ее историю? Она сама пишет книги о божественном, иезуиты считают ее мужчиной (не правда ли, очаровательная подробность?) и к тому же святым… А не так давно весь Париж стал свидетелем другой истории: дама из Сен-Жерменского предместья отняла у матери любовника и пришла в страшную ярость, когда тот вновь вернулся к ее матери — старая женщина лучше владела искусством вызывать к себе любовь, чем молодая; тогда дочь выкрала материнские письма, страстные послания к безмерно любимому мужчине, отдала их перелитографировать, а оттиски разбросала с райка (не правда ли, подходящее место для мести) Оперы в день премьеры. Кто написал роман об этой женщине?.. Бедный литератор ума бы не приложил, с какого конца взяться, чтобы рассказать этакое!