Мы же были из племени танцоров. Вы — деловитые мыши, хлопочущие в своих отнорках — казались нам чужими, скучными, глупыми. Мы были светом и тенью, пламенем и потоком, мелодией и цветом. Лишенные формы, лишенные облика, лишенные привязки к единственному жалкому кирпичику сущего. Нам принадлежало все. Ветром, ручейком, крылатым видением, тенью проскальзывали мы от одного мыльного пузыря к другому, играя. Наслаждаясь, но не касаясь. Почти не касаясь.
Может быть, кто-то из нас в танце-игре был неловок или безжалостен, и сместил путь чьей-то судьбы. Может быть, кто-то был принят за иного бога и отнял порцию почитания. Кто теперь знает, что стало первой причиной? Владельцы мыльных пузырей, скучные хлопотливые грызуны, ополчились на нас и начали окружать свои логова непроницаемыми границами. Сущее стало тесным, удивительно тесным.
Из беспечных и ничем не скованных танцоров-призраков мы превратились в гонимых, лишенных простора и свободы, бездомных. Мир стал принадлежать таким, как многие прочие. Тем, кто вовремя позаботился о том, чтобы оформить по своему вкусу один кусочек, один кирпичик. Одну стекляшку в калейдоскопе сущего.
Кто впервые понял, что можно взять чужое? Пройти сквозь грань, непроницаемую лишь для смертных, откликнуться на зов оставленных творений, назваться чужим именем или возгласить свое? Подхватить чужое, падающее в бездну, летящее по ветру сорвавшимся листом, принять в свои ладони, утешить и приласкать.
Твои враги из этих, брат мой.
Кто был первым, понявшим, что однажды отобранное можно присвоить себе вновь? Кто догадался, что не только покинутый осиротевший мир-отнорок, мир-грань можно подчинить себе и войти в него господином и властителем?
Я, брат мой.
Но лишь когда я встретил тебя.
Тебя, горящего жаждой мщения. Желающего не вернуть — уничтожить, разрушить, сделать бытие — небытием. Прорвать мыльный пузырь, разбить осколок, размолоть в пыль кирпичик. Со всеми, для кого этот пузырь, осколок и кирпичик — сущее, такое же, как для нас с тобой вся совокупность миров.
Разрушить. Уронить небо на землю, поднять воды до гор, обрушиться пламенем и лавой. Прекратить. Опустошить. Разрушить все, от тверди до выси. Стереть даже грани, отгораживающие некогда созданное тобой от всего прочего. Проделать в стене нашего сущего, сложенной камень к камню, пролом.
По капризу, ибо ты бездумно-глуп, брат мой. По прихоти, ибо ты безрассудно-горяч, брат мой. Со зла и от досады, что созданное тобой не дождалось тебя, отказавшегося. "Они предали меня…", — шептал ты. "Они предали меня!", — кричал ты. "Они умрут!" — обещал ты в день нашей встречи. Ты кричал, даже не зная, как будешь делать это. Ты просто кричал.
Я пообещал тебе помощь.
Я тоже еще не знал, как буду делать это.
Не знал даже — зачем.
Наверное, сначала мне было просто любопытно. Возможно ли это — возвратиться и разрушить то, что уже не твое? Есть ли путь, который позволяет вернуться в забывшее тебя место? Есть ли способ перехватить бразды правления?
Потом я увидел созданное тобой. Три тесно связанных полумира. Три разных пути в будущее. Фантазия у тебя оказалась богатой, брат мой. Созданное тобой — красиво, я не встречал подобных миров в своих странствиях. Оно будит любопытство, мое вечное любопытство, которым так редко можно завладеть надолго. Созданное тобой сумело. Я хочу знать, что будет здесь через тысячи лет. По счету смертных и по нашему счету. Сольются ли три полумира в один? Разойдутся ли навсегда? Сумеют ли выстоять?
Ограбившие тебя — глупы, вы достойны друг друга, брат мой. Вы — разные, очень разные, но крайности сходятся, как и грани миров. Ты — беспечный, поверхностный и по-детски самовлюбленный, слишком легко отказавшийся от созданного. Они — хлопотливые, слишком уж заботливые, непрестанно опекающие. Пара квохчущих наседок, постоянно вмешивающихся в ход вещей.
Они глупы и непредусмотрительны, даже трудно поверить, что эти двое — из нашего племени. Они живут одним днем. Наивные, слепые, хоть и добрые, но страшней слепой доброты лишь окончательное разрушение. Ты, брат мой, будешь лишь чуть страшнее этих двоих, которые откликаются на каждую просьбу, на каждую молитву, меняя основные законы мира ради чьей-то сиюминутной потребности.
Я видел много миров, брат мой. Сколь бы ни было путей, они должны вести хоть куда-то. Захватчики же создали тупик, и сильнее прочих пострадал тот полумир, что они любят более всего: срединный. Бытие в нем глупо и не осмысленно, а вместо полета стрелы, вперед и вверх, логика жизни ковыляет по самому краю болота, и вот-вот окончательно в нем увязнет.
Стагнация и непрестанная надежда на вмешательство захватчиков — вот к чему приучили мир эти двое. Для чего людям искать решения своих проблем, для чего стараться, если страстная молитва заменит все, что угодно? В этом мире слишком много чудес. Чудо избавляет от болезни, и к чему искать лекарство… Чудо позволяет выбирать верный путь в море, и для чего пытаться обойтись без чуда? Чудо не позволяет совершать массовые убийства, но оно же и не позволит сделать очередной шаг вперед…
Своей заботой, опекой, непрестанным надзором чужаки извратили этот мир. Он уютен, особенно два из трех полумиров, но и третий тоже замечательно тих и благостен. Только вот я чувствую запах плесени. Смертные не созданы для житья в покое. Их дети сначала лежат в люльках, но потом вылезают из них, чтобы, разбивая лоб и колени, научиться ходить. Потом они учатся бегать. Потом — летать. Оставь ребенка в люльке, привяжи его к уютной колыбели, и он вырастет больным уродом, и не сможет встать на ноги, даже если загорится дом. Мать, привязывающая дитя к кровати, чтоб дитя не попыталось ходить, пусть даже наставив себе синяков и ссадин — безумная мать; потворствующий ей отец — тоже безумец.
Если это не мать и отец, а мачеха и отчим — меняет ли это хоть что-нибудь?
Не для меня.
Если же отец хочет уничтожить дитя, которое во младенчестве бросил, за то, что оно любит мачеху и отчима, как родных — имеет ли он на это право?
Не имеет, брат мой.
Твой вечный дождь, твоя дурная поза, твои бессилие и злоба, сплавившиеся в наихудшее из возможных сочетаний: в бессильную злобу, утомили меня еще давным-давно, равно как и твоя спешка. Ты так жаждешь все разрушить, брат мой. Ты так торопишься пронаблюдать за тем, как некогда созданное тобой обратится в прах и пепел. Я терплю это лишь потому, что ты — ключ от двери, за которую меня влечет любопытство. Любопытство — и представление о справедливости.
Оно расходится с твоим, брат мой…
…но ты едва ли узнаешь об этом.
— Игра началась, брат мой Фреорн. И победа наша близка!
Поворачивается из-за плеча, среброглазый, смуглый, красивый, как все из нашего племени, но такой пустой… Выжженный изнутри своей бессильной злобой, уничтоженный заживо своим добровольным сиротством, своим отказом, обернувшимся не криком "вернись!", но ответным отказом. Только и остался — отблеск былого огня, уже не сам жар, но лишь воспоминание о нем. В тех последних потомках созданного им племени смертных, что еще бродят по Триаде, и то больше от былого величия. Больше смелости, больше доброты, больше силы. Больше жизни. Больше даже серебряного пламени во взоре.
Я видел их, брат мой. Они достойны тебя, но ты недостоин их.
Ты и своих изображений на стенах храмов захватчиков недостоин, ибо там ты — в ореоле мощи, в венце пламени, а для того, чтобы передать твой взгляд, — ртуть и расплавленный свинец, серебро и сталь — художники тратят лучшие краски.
— Да? — движение плеча, единственная искорка во взгляде, и вновь — вялое уныние, и обращенный к вечной стене дождя взор.
Чего от тебя еще ждать, брат мой Фреорн?
— Замок Саура не сможет выдержать даже недолгую осаду. Он неудачно расположен и слабо укреплен, — сказал Алви Къела.
Саурские владетели согласно кивнули. Князь Долав благодарно склонил седую голову, потом повернулся к флигель-адъютанту. Короткий обмен взглядами. Олуэн вежливо улыбнулся.