Она выглядела ужасно и в то же время потрясающе. Чуть похудела и явно плакала больше, чем нужно. Они рассказали ей о смерти отца двенадцать часов назад, и сейчас мне больше всего на свете хотелось обнять ее за плечи. Но почему-то я подумал, что это будет не к месту. Сам не знаю почему.
Какое-то время мы молчали, глядя поверх речной глади. На прогулочных катерах погасили свет, настало время уток. По обе стороны лунного пятна река была темна и недвижна.
— Вот, — сказала она.
— Да, — сказал я.
Снова наступило долгое молчание. Каждый из нас думал о том, что нужно сказать. Это было как большой бетонный шар, который тебе позарез надо поднять. И вот ты все ходишь и ходишь кругами в поисках подходящего места, чтобы ухватиться, а его там просто нет.
Сара сделала заход первой:
— Скажи честно. Ведь ты не поверил нам?
Она едва не засмеялась, и я едва не ответил, что ведь и она не поверила мне, когда я говорил, что не пытался убить ее отца. Но вовремя остановился.
— Нет, не поверил.
— Ты подумал, это шутка? Пара сбрендивших янки, которым всюду мерещатся призраки?
— Что-то вроде того.
Она разрыдалась, и мне пришлось пережидать, пока шквал утихнет. Дождавшись, я прикурил две сигареты и одну протянул ей. Она глубоко затянулась и затем каждые несколько секунд щелчком стряхивала несуществующий пепел в реку. Я же изо всех сил делал вид, что не наблюдаю за ней.
— Сара. Прости меня. За все. За все, что случилось. И за тебя. Я хочу… — Хоть убей, но я никак не мог придумать, что сказать. Просто чувствовал, что должен говорить. — Я хочу все исправить. Хоть как-то. То есть я знаю, что твой отец…
Она подняла на меня глаза и улыбнулась — так, словно хотела сказать, чтобы я не переживал.
— Но ведь всегда есть выбор, — продолжал я нести ахинею, — как поступить — правильно или неправильно. И неважно, что произошло. На этот раз я хочу поступить правильно, Сара. Ты понимаешь?
Она молча кивнула. Что с ее стороны было чертовски вовремя, поскольку я не имел ни малейшего понятия, о чем говорю. Мне хотелось сказать ей так много, но моих мозгов катастрофически не хватало, чтобы грамотно рассортировать слова. Почтовое отделение за три дня до Рождества — вот что напоминала сейчас моя голова.
Она тяжко вздохнула.
— Он был хорошим человеком, Томас. Ну что на это ответишь?
— Я уверен. Мне он понравился.
И это было правдой.
— Я поняла это только год назад. Знаешь, ведь о родителях, ну, вроде как никогда не думаешь, что они такие-то или какие-то иные, правда? Что они хорошие или плохие. Они просто родители. Они просто есть. — Она замолчала. — Пока их не станет.
Мы снова уставились на реку.
— А твои родители живы?
— Нет. Мой отец умер, когда мне было тринадцать. Сердечный приступ. А мама — четыре года назад.
— Прости, мне очень жаль.
Даже не верилось. Она старалась быть вежливой посреди всего этого.
— Ничего. Ей было шестьдесят восемь.
Сара прижалась ко мне, и я вдруг понял, что говорю почти шепотом. Даже не знаю почему. Возможно, из уважения к ее горю, а может, мне просто не хотелось, чтобы мой голос потревожил ее внезапное спокойствие.
— Скажи, а что ты чаще всего вспоминаешь, когда думаешь о своей матери?
Это был не ритуальный вопрос. Похоже, Саре действительно хотелось услышать ответ. Словно она и вправду не прочь была узнать историю моей жизни.
— Чаще всего? Время с семи до восьми вечера, каждый день.
— Почему?
— Она выпивала джин с тоником. Ровно в семь. Один стакан. И на этот час становилась самой счастливой, самой веселой женщиной из всех, кого я знал.
— А потом?
— Потом? Грустной. По-другому и не скажешь. Она вообще была очень грустной, моя мама. Из-за отца — да и из-за себя тоже. Будь я ее лечащим врачом, прописывал бы ей джин с тоником по шесть раз в день. — На какое-то мгновение мне даже показалось, что я вот-вот расплачусь. Но это прошло. — А у тебя?
Ей не нужно было надолго задумываться, но она все равно выждала какое-то время, прокручивая воспоминания в голове и заставляя себя улыбнуться.
— А у меня о матери счастливых воспоминаний нет. Она начала трахаться со своим тренером по теннису, когда мне было двенадцать, а следующим летом исчезла вообще. Самое лучшее, что когда-либо случалось в нашей жизни. Мой отец… — она даже закрыла глаза от теплоты воспоминания, — учил нас с братом играть в шахматы. Нам тогда было лет восемь или девять. Майкл был очень сообразительный — схватывал все на лету. Я, конечно, тоже была девчонка толковая, но Майкл все равно был лучше. Пока мы учились, отец играл с нами без королевы. Он всегда играл черными и всегда без королевы. И даже потом, когда у нас с Майклом стало получаться все лучше и лучше, он все равно не ставил ее на доску. Так и продолжал играть без королевы, даже когда Майкл начал ставить ему мат в десять ходов. Дошло до того, что Майкл тоже стал играть без королевы и все равно выигрывал. Но папа упорно стоял на своем, проигрывая партию за партией, и так ни разу и не сыграл полным комплектом фигур.
Она рассмеялась и откинулась назад, опершись локтями о землю.
— На пятидесятилетний юбилей отца Майкл подарил ему черную королеву в маленькой деревянной коробочке. Отец не смог сдержать слез. Правда, странно? Видеть, как твой отец плачет? Я думаю, ему слишком нравилось наблюдать, как мы набираемся опыта и сил. И нравилось наблюдать, как мы побеждаем.
И тут слезы подкатили гигантской волной и с грохотом накрыли ее худенькую фигурку, сотрясая так, что она едва могла дышать. Я лег рядом и обнял ее: крепко прижал к себе, защищая от всего, что творилось вокруг.
— Все хорошо, — шептал я. — Все хорошо.
Но конечно же, все было плохо. Еще как плохо.
16
Бессмертным языком она вибрирует умело,
Божественно, о да! Но вечно не по делу.
Эдвард Юнг
Пражский рейс был охвачен паникой из-за бомбы. Никакой бомбы, но очень много паники.
Мы только-только расселись по креслам, как из динамиков раздался голос пилота, приказывающий всем пассажирам покинуть самолет — и как можно скорее. Никаких вам «леди и джентльмены, от имени компании “Бритиш эруэйз”» или чего-нибудь в этом роде. Просто выметайтесь, и в темпе.
Нас загнали в какой-то сиреневый отстойник, где стульев оказалось на десяток меньше, чем пассажиров, никакой музыки, да к тому же не разрешали курить. Хотя мне лично как раз разрешили. Обильно наштукатуренная дамочка в униформе велела немедленно потушить сигарету, но я объяснил, что я астматик, а сигарета — мое травяное лекарство для расширения сосудов, которое мне предписано принимать в стрессовых ситуациях. Естественно, я тут же стал объектом всеобщей ненависти, причем курильщики явно ненавидели меня сильнее некурящих.
Когда же мы наконец прошаркали обратно в самолет, все пассажиры, как один, заглянули под свои кресла, опасаясь, что полицейская собачка именно сегодня подцепила насморк и куда-нибудь завалилась та самая маленькая черная сумочка, которую так и не нашли саперы.
Был такой случай. Один человек обратился к психиатру: его буквально сводило от ужаса, когда нужно было куда-нибудь лететь. В основе его фобии лежало глубокое убеждение, что на какой бы самолет он ни сел, там непременно окажется бомба. Психиатр попробовал как-то переориентировать его фобию, но не смог. И тогда решил послать пациента к специалисту по статистике. Потыкав в калькулятор, статистик сообщил, что шансы против того, что на борту следующего рейса окажется бомба, равны полмиллиона к одному. Однако паникера это все равно не обрадовало — он был по-прежнему убежден, что обязательно окажется именно на том самолете, единственном из полумиллиона. Статистик снова потыкал в калькулятор и сказал: «Хорошо, тогда ответьте мне: вы будете чувствовать себя в безопасности, если шансы против того, что на борту окажутся две абсолютно не связанные друг с другом бомбы, составят десять миллионов к одному?» Человек поначалу выглядел озадаченным, а потом сказал: «Да, это, конечно, здорово, но мне-то от этого какая польза?» На что статистик спокойно ответил: «Все очень просто. В следующий полет возьмите бомбу с собой».