Мне было жалко себя. Жалко Майка Лукаса — да и попрошаек тоже жалко. Но больше всех — самого себя, и с этим пора было кончать. Я повернул домой.
У меня больше не было причин беспокоиться насчет своей квартиры: все, кто последнюю неделю дышал мне в спину, теперь дышали мне прямо в лицо. Возможность уснуть в собственной постели была, пожалуй, единственной положительной стороной всей этой истории. Так что я решительно зашагал в направлении к Бэйсуотер, пытаясь отыскать в происходящем забавную сторону.
Это оказалось нелегко, и я, кстати, до сих пор не уверен, что мне это действительно удалось. Просто я всегда стараюсь так поступать, когда дела идут не ахти. Ведь что значит — сказать, что дела идут не ахти? Не ахти по сравнению с чем? Вы тут же ответите: да хотя бы по сравнению с тем, как они шли пару часов назад — или пару лет назад. Однако суть-то совсем не в этом. Если взять две машины без тормозов, несущиеся прямо на кирпичную стену, и одна из них врезается на мгновение раньше другой, разве можно сказать, что второй машине повезло больше?
Беда и смерть. Каждую секунду нашей жизни они нависают над нами, стараясь нас достать. По большей части промахиваясь. Тысячи миль по скоростному шоссе — и ни одного прокола в переднем колесе. Тысячи вирусов, проползающих сквозь наши тела, — и ни один так и не зацепился. Тысячи роялей, летящих на мостовую, через минуту после того, как мы прошли мимо. Или через месяц — без разницы.
И раз уж мы не бухаемся на колени, чтобы возблагодарить небо всякий раз, когда беда проходит стороной, то какой смысл ныть и стонать, когда она все же настигает нас?
Мы ведь все равно умрем — или никогда не родимся. И жизнь — лишь один затянувшийся сон.
Вот. Это и есть забавная сторона.
14
Так и свобода редко пробуждается,
Ударом гулким лишь однажды бьет,
Как чье-то сердце, негодуя, разрывается,
Чтоб показать, что все еще живет.
Томас Мур
Стоило мне свернуть на свою улицу, как в глаза тотчас бросились две вещи, которые я совершенно не ожидал там увидеть. Первой был мой «кавасаки» — весь в крови, синяках и царапинах, но в общем и целом во вполне сносном состоянии. Второй неожиданной вещью оказался ярко-красный спортивный «TVR».
Ронни спала, положив голову на руль и натянув на голову пальто. Открыв пассажирскую дверцу, я скользнул на сиденье рядом. Она приподняла голову и сонно уставилась на меня.
— Добрый вечер, — сказал я.
— Привет. — Несколько раз моргнув, она перевела взгляд на окно. — Черт! Который час? Я тут совсем задубела.
— Двенадцать сорок пять. Не хочешь зайти?
Она немножко подумала.
— Довольно нахальное предложение с твоей стороны, Томас.
— Нахальное? Это ведь как посмотреть, не так ли?
Я открыл дверцу.
— Это как?
— А вот так. Ты приехала сюда сама? Или это я перенес сюда улицу и расставил ее вокруг твоей машины?
Ронни еще немножко подумала и сказала:
— Убила бы сейчас за чашку чая.
Мы молча сидели на кухне, прихлебывали чай и курили. Мысли Ронни были где-то далеко, моя неразвитая интуиция подсказывала, что она недавно плакала. Либо плакала, либо пыталась добиться от своей туши какого-то необычного эффекта, что-то вроде «размазанных катышков». Я предложил ей виски, но Ронни не проявила к выпивке интереса. Тогда я вылил в свой стакан все четыре остававшиеся в бутылке капли и постарался растянуть их на подольше.
Я пытался мысленно сосредоточиться на Ронни, выкинув из головы Барнса с Умре: во-первых, она была расстроена, а во-вторых, была здесь, в моей комнате. А те двое — нет.
— Томас, могу я тебя кое о чем спросить?
— Конечно.
— Ты голубой?
Нет, ну надо, а? Первый же мяч — и сразу мимо ворот. По идее, нам полагалось беседовать о кино и театре, о любимых горнолыжных трассах, наконец.
— Нет, Ронни, я не голубой. А ты?
— Нет.
Она не сводила глаз со своей кружки. Но я предпочитаю чайные пакетики, так что вряд ли ей удалось бы найти ответы в узорах чайной гущи.
— А что случилось с как его там? — спросил я, закуривая.
— Филип. Он спит. Или гуляет где-нибудь. В общем, не знаю. Да и знать не хочу, если честно.
— Ну-ну, Ронни. Мне кажется, это только слова.
— Нет, я серьезно. Мне вообще насрать на Филипа.
Всегда испытываешь какое-то странное возбуждение, когда воспитанная девочка вдруг начинает грязно ругаться.
— Вы поссорились.
— Мы расстались.
— Вы просто поссорились, Ронни.
— Могу я остаться у тебя на ночь?
Я моргнул. А затем, чтобы убедиться, что мне это не привиделось, моргнул еще раз.
— Ты хочешь спать со мной?
— Да.
— Ты имеешь в виду, не просто спать одновременно со мной? Ты имеешь в виду, в одной постели?
— Ну пожалуйста.
— Ронни…
— Если хочешь, я не буду снимать одежду. Томас, не заставляй меня еще раз говорить «пожалуйста». Это ужасно вредно для женского самолюбия.
— Зато ужасно полезно для мужского.
— Ох, замолчи! — Она спрятала лицо в кружку. — Ты мне таким совсем не нравишься.
— Ха, — ответил я. — Значит, сработало.
В конце концов мы встали и отправились в спальню.
Между прочим, она и в самом деле осталась в одежде. Так же как и я — опять же, между прочим. Мы лежали рядом на кровати и какое-то время молча созерцали потолок. А потом, рассудив, что уже вполне насозерцался, я протянул руку и взял ее ладонь в свою. Она была сухой и теплой — и очень приятной на ощупь.
— О чем ты думаешь?
Честно говоря, я не помню, кто из нас спросил это первым. К рассвету мы оба повторили этот вопрос раз по пятьдесят.
— Ни о чем.
И это мы тоже повторили немало раз.
Ронни была несчастлива — в этом все дело. Не могу сказать, что она излила мне историю своей жизни. История выходила из нее разрозненными обрывками, с длинными пробелами и слегка напомнила сумбурную беседу где-нибудь в обществе книголюбов. Но к тому времени, когда жаворонок принял вахту у соловья, узнал я довольно много.
Ронни была средним ребенком в семье. Наверняка многие из вас сейчас скажут: «Ну вот, теперь сразу все встает на свои места», но я, например, тоже средний, и меня это особенно никогда не беспокоило. Отец Ронни работал в Сити, угнетая несчастных бедняков, да и братья по обе стороны, похоже, держали курс в том же направлении. Когда Ронни была еще подростком, мать ее прониклась страстной любовью к рыболовству и с тех пор по шесть месяцев в году потакала своей страсти на далеких водных просторах. А отец Ронни в это время заводил любовниц. Правда, куда заводил — она так и не уточнила.
— О чем ты думаешь? — На этот раз спросила она.
— Ни о чем.
— Ну же.
— Я не знаю. Просто… думаю.
Я слегка погладил ее по руке.
— О Саре?
Я знал, что она это спросит. И это несмотря на то, что я намеренно подавал ей мяч под ракетку и больше ни разу не упоминал о Филипе.
— В том числе. — Я чуть сжал ее руку. — Давай посмотрим правде в глаза: ведь я почти не знаю ее.
— А ей ты нравишься.
Я не смог удержаться от смеха.
— Ну, это кажется астрономически маловероятным. В первый раз, когда мы встретились, она подумала, что я хочу убить ее отца, а в последний — потратила большую часть вечера на то, чтобы обвинить меня в трусости перед лицом врага.
Поцелуи я решил вынести за скобки. По крайней мере, пока.
— Какого врага?
— Это длинная история.
— У тебя очень приятный голос.
Я повернул голову на подушке и посмотрел на нее:
— Знаешь, Ронни, в нашей стране, когда кто-нибудь о чем-нибудь говорит, что это длинная история, это значит, он вежливо дает понять, что не будет ее рассказывать.