Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Непоколебимость Бонапарта охранялась и умерялась самою хладнокровною осторожностью и точностью. Нанося громовые удары в атаке, он был неуязвим при обороне. Самое стремительное его нападение никогда не было мгновенным вдохновением, но следствием расчета. Его лучший способ защищаться был — всегда нападать. «Мое честолюбие, — сказал он, — было огромно, но я хладнокровен по природе». В одном разговоре с Лас-Казом он заметил: «Что касается нравственного мужества, я редко встречал то, которое называют мужеством двух часов пополуночи; то есть мужество, нужное при внезапности, и которое, несмотря на самые неожиданные случаи, оставляет полную свободу обсудить и решиться». Он сознавался, что он никогда не терял этого мужества и мало знал людей, которые бы могли сравняться с ним в этом.

Всякое обстоятельство зависело от верности его соображений, и его расчеты имели сходство с точностью небесных светил. Личная его внимательность вникала в малейшие подробности. «При Монтебелло я приказал Келлерману атаковать с восьмьюстами кавалеристами; с ними под самым носам австрийцев, он отрезал шесть тысяч венгерских гренадеров. Эта конница была за полмили; ей нужно было четверть часа, чтоб достигнуть места действия; но я замечал, что эти-то четверти часа и решают судьбу сражений». «Готовясь к сражению, я мало думал о том, что сделаю после победы; но очень много о том, как поступить в случае неудачи». То же благоразумие и здравый смысл видны во всем его поведении. В Тюильрийском дворце он дал своему секретарю следующее приказание: «Входить ко мне ночью как можно реже. Не будить для сообщения хороших вестей: это успеется. Но если есть что недоброе, то разбудить меня тотчас. В таком случае не следует терять ни минуты». Его неутомимость в занятиях была чрезвычайна; она превосходит известные до него силы и возможности человека. Много деятельных правителей и королей, от Улисса до Вильгельма Оранского, но ни один не совершил десятой доли в сравнении с Наполеоном.

К таким дарам природы он присоединял то преимущество, что родился в быту частном и скромном. В последующие годы он малодушно желал присовокупить к своим венцам и обладаниям аристократическое происхождение, и он знал, чем обязан своему первому суровому воспитанию и не скрывал своего пренебрежения к королям по рождению. Бонапарт прошел все степени военной службы и был притом гражданином, прежде чем сделался императором; таким образом, он имел ключ и к гражданственности. Его замечания, его оценка вещей показывает, что ему хорошо было известно мерило среднего сословия. Те, которые имели с ним дело, удостоверялись, что его нельзя обмануть и что он умеет вести счеты не хуже всякого честного человека. Это заметно по всем статьям «Записок», диктованных на Св. Елене. Когда вследствие издержек императрицы, двора и дворцов составились большие суммы долга, Наполеон сам рассмотрел счета подрядчиков, указал на неверности, надбавки и значительно понизил их притязания.

Главное свое орудие, то есть миллионы, бывшие в его распоряжении, употреблял он на блестящую обстановку сана, его облекавшего. Он занимателен для нас, как представитель и Франции, и Европы, но мы принимаем его за военачальника и венценосца лишь в том смысле, что революции или интересы промышленных масс нашли в нем своего глашатая и вождя. В общественных вопросах он понимал важность и значение трудовой руки и брал очень естественно ее сторону. Я люблю случай, рассказанный одним из его биографов на Св. Елене «Гуляя однажды с миссис Белкомб, император встретил поденщиков, которые несли тяжелые ящики. Миссис Белкомб с некоторою досадою приказала им свернуть с дорог». Наполеон не допустил этого, сказав: «Уважьте ноши, миссис». Во время империи он обратил внимание на улучшение и украшение рынков столицы. «Рыночная площадь, — говорил он, — это Лувр простого народа». Лучшим следом действий его власти остались превосходные дороги.

Он воодушевлял войско своим духом; некоторая свобода обращения и род товарищества, не допускаемые этикетом двора между императором и военными начальниками, существовали между императором и солдатами. В его глазах они совершали невозможное. Прекрасным свидетельством его отношений к армии служит приказ в день Аустерлица, где он обещает войску, что будет держать себя вне выстрелов. Такое объявление, столь противоположное обыкновенным условиям, существующим между полководцем и рядовым, достаточно объясняет чувство обожания войска к вождю.

Хотя в этих частностях проглядывает тождественность Наполеона с народными массами, но истинное его могущество заключалось в убеждении простого класса, что Бонапарт представляет его дух и стремление не только, когда задобривает, но и тогда, когда обуздывает его или даже уменьшает народонаселение своими конскрипциями. Притом Наполеон умел, как любой французский якобинец, пофилософствовать о свободе и о равенстве Народ почувствовал, что трон занят, что завязаны сообщения между ним и детьми родной почвы и что забыты понятия и предрассудки давно забытого устройства общества. Человек из народной среды внес в Тюильри знания и понятия, родственные народу, и открыл ему доступ ко всем местам и должностям. Дни сонливой и эгоистичной политики, всегда стеснительной для дарований и лучшей поры жизни молодых людей, прошли; настал день, в который требовались и могли выказаться способности. Открылось торжище для всех знаний и дарований человека; блестящие призы засверкали пред глазами и молодого, и талантливого. Старая, скованная железами феодальная Франция очутилась молодым Огио или Нью-Йорком; и даже те, кого постигла немедленная карт нового монарха, сносили ее как необходимую меру воинского устава, избавившего их от притеснителей.

Наполеон удовлетворял этим естественным ожиданиям. Самое положение вынуждало его быть гостеприимным ко всякого рода природным отличиям и доверяться его поруке; притом и собственное его расположение шло об руку с политикою. Как всякая личность, превосходящая других, и он, без сомнений, желал найти людей, найти себе равных и померяться силами с другими мастерами; без сомнения, и ему докучали глупцы и прислужники. Он искал людей в Италии и не нашел ни одного. «Великий Боже, — говорил он, — как редки люди! В Италии их восемнадцать миллионов, и я с трудом нашел двух: Дандоло и Мельци». В позднейшие годы, при большей опытности, уважение его к человеческому роду не увеличилось. В минуту горечи он так выразился пред одним из самых давних своих приближенных; «Люди стоят презрения, которое я к ним чувствую. Мне стоит только наложить золотой галун на тогу Добродетельных республиканцев, и они тотчас делаются такими, какими мне их надо». Эта досада была, может быть, косвенною данью уважения к тем, кто его заслуживал не только как друг и помощник, а даже как противник его воле. Он не мог ставить Фокса, Питта, Корно, Лафайета и Бернадота на одну доску со своими придворными щеголями, и наперекор порицанию, которым по расчету эгоизма он наделял то того, то другого сподвижника побед, свершаемых для него, он вполне сознавал достоинства Ланна, Дюрока, Клебера, Десе, Массены, Мюрата, Нея и Ожеро. Если он и не забывал, что он их благодетель и основатель их высокого положения, сказав, например, однажды: «Я вывел моих маршалов из грязи», — то не скрывал и удовольствия, находя в них опору и содействие, соразмерные с ширью его замыслов. Во время Русской кампании он так был поражен храбростью и распоряжениями маршала Нея, что вскричал: «У меня в казне двести миллионов: я все бы отдал их за Нея!» В его время семьдесят человек из простых солдат дослужились до сана королей, маршалов, герцогов, генералов, а орден Почетного Легиона раздавался по личным заслугам, не по семейным связям.

Революция уполномочила и дюжего работника Сент-Антуанского предместья, и конюха, и последнего фейерверкера в армии видеть в Наполеоне плоть от своей плоти и создание его партии; но в успехе великого таланта есть что-то, вызывающее всемерное сочувствие. Каждый разумный человек заинтересован в торжестве здравого смысла и ума над глупостью и бездарностью; и мы, существа, одаренные разумом, будто чувствуем, что воздух как бы прочищен электрическим потрясением, когда материальная сила ниспровергнута могуществом ума. Притом все, что сказывается нашему воображению, переступая за обыкновенные пределы человеческого умения и ловкости, удивительно как нас ободряет и высвобождает! Эта даровитая голова, всевластно изменяющая и распределяющая порядок вещей, одушевляя вместе с тем сонмы сподвижников; этот глаз, пронизывающий всю Европу; эта быстрая изобретательность, эта неистощимая изворотливость! И что за события, и что за романтические картины! Что за дивное положение! Вечернее солнце погружается в море Сицилийское, а он обозревает Альпы; здесь он располагает рать у подножия пирамид, и говорит ей: «Сорок столетий смотрят на вас с их вершин!» Там переходит он вброд Черное море, — измеряет глубину Суэцкого залива. У берегов Птолемаиды его волнуют гигантские мысли: «Если бы Акра пала, я бы изменил положение мира». В ночь Аустерлицкого сражения — годовщину того дня, когда он сделался императором, — войско поднесло ему букет из сорока знамен, взятых в сражении. Может быть, удовольствие, какое он находил, выставляя подобные противоположности, было так же мелочно, как и слабость заставлять королей дожидаться в приемных комнатах Тильзита, Парижа и Эрфурта.

72
{"b":"180743","o":1}